Замок на гиблом месте. Забавы Танатоса
Шрифт:
Управляющим княжеским имением был Артемий Иванович Шмиль — уже практически старик, начинавший службу свою в Медынском еще при деде Аркадия Матвеевича — старом князе Илье Петровиче, и с тех пор ставший уже практически членом семьи. Во всяком случае, несмотря на явно плебейское происхождение, Шмиль столовался вместе со всеми, имел право голоса, которым, впрочем, пользовался весьма неохотно, и являл собою слепок с той самой старины, к которой князь был столь предрасположен. Будучи в благостном расположении духа, Аркадий Матвеевич просил старика еще раз припомнить что-либо из быта имения времен Государя Александра Павловича, и управляющий, покряхтев, словно леший, всякий раз осанисто расправлял пышные бакенбарды и начинал свои долгие, как зимняя ночь, рассказы о прежнем житье-бытье, неизменно сводившиеся к вкусностям тогдашней еды, послушности тогдашнего мужика и обходительности тогдашних соседей. Понятно, что эти речи бальзамом лились в уши Аркадия Матвеевича, и если он вступал в диалог, то я в эти моменты обычно старался ретироваться под любым предлогом, разумно предполагая бесконечность сего процесса. Уж не знаю, каков был управляющий в деле, — мне до этого интереса никакого нет и не было, хотя, видя иной раз руины оранжереи и полуразвалившуюся беседку, можно было составить не самое лучшее мнение о способностях Шмиля. Впрочем, не зря же говорят, что собака — всего лишь отражение хозяина!
Еще одной постоянной обитательницей Медынского была семнадцатилетняя дочка Шмиля — Анна, появлявшаяся на сцене, впрочем, лишь изредка ввиду своей необычайной стыдливости и пугливости. Обитая во флигеле, отведенном для управляющего, она чрезвычайно дичилась всякого общества, испуганной ланью кидаясь под сень дерев либо в свой флигель при виде любого стороннего взгляда. Скажу откровенно, я сперва заинтересовался этой таинственной фигурой, тенью мелькающей то тут, то там. Сколько я успел заметить, наружности она была весьма и весьма привлекательной, фигурой — стройна, прибавьте к этому необычайную легкость и быстроту, с которой Анна возникала и исчезала, да непривычно для девушки коротко остриженные темные волосы — и поймете меня. Делая вид, что она не интересует меня вовсе, я начал наблюдать за дочерью управляющего исподтишка, но, увы, она немедленно раскусила мой невинный замысел, как всегда, проносясь мимо и кинув в мою сторону такой убийственный взгляд, что мне показалось, будто ядовитая стрела пигмея вонзилась в мой лоб. Распаленный еще больше, я начал допытываться у самого Шмиля об обстоятельствах рождения и воспитания Анны, полагая, что неспроста эта девушка ведет себя столь дико для цивилизованного современного человека, хоть бы и сельского жителя. Оказалось, что ничего таинственного или трагического с нею вовсе не происходило, а подобным дичком она была едва ли не с детства, пугая Артемия Ивановича и его покойницу-жену своею необузданной фантазией и рассказывая им о каком-то, то ли вычитанном, то ли придуманном ею мирке, населенном лешими, домовыми, ведьмами и душами усопших. Пытаясь вернуть Аню в мир людей, отец давал ей читать другие книги, но необычное восприятие этого ребенка заставляло ее выискивать и в нормальных, обычных книгах моменты или фразы, только лишь подтверждающие существование иной жизни. Из круга чтения были после этого напрочь исключены Шекспир, Данте, Гоголь, Пушкин, Жуковский и прочие авторы, так или иначе касавшиеся запретной темы, а разрешены к употреблению только невинные сочинители неудобоваримых исторических романов, вроде господ Загоскина или Лажечникова, да незабвенный баснописец Иван Андреевич Крылов.
Ранний уход матери окончательно довершил формирование характера этой необычной девочки, к семнадцати годам сделав из нее героиню готического романа с вечной бледностью на лице, огромными оленьими глазами и чутьем ночного животного. Я за все лето не успел перемолвиться с Анной и парою слов, но тем не менее, даже узнав всю ее подноготную, сохранил к ней живейший интерес — и по-мужски, и по-человечески.
Еще одним, почти постоянным, обитателем Медынского был живущий неподалеку бывший судейский чиновник Сергей Диомидович Скальцов — персонаж, весьма достойный завершить коллекцию уникумов, среди которых я вынужден был провести все лето. Это был полноватый человек лет пятидесяти, с маслеными выпуклыми глазками, пухлыми губками и пальцами и непрестанно причмокивающий, словно кушал малину и наслаждался ее вкусом. Он не так давно вышел в отставку, покинул уездный город, приобрел за гроши разоренную усадьбу у спятившего помещика Маслова и окончательно там поселился. О причинах его отставки говаривали разное, но, по слухам, основным мотивом послужила необычайная его женолюбивость, особенно к девицам нежного возраста. Будучи застигнутым с тринадцатилетней особой — дочкой какого-то купца, он как-то сумел вывернуться, но чтобы не раздувать скандала, место свое вынужден был покинуть. Уж не знаю, как ему удалось загасить гнев обезумевшего купца, — вроде бы, Скальцову пришлось оказать ему какую-то услугу, выходящую за рамки его служебных полномочий, то есть совершив, некоторым образом, должностное преступление, ибо купец тот находился под следствием за какие-то неправедные деяния… В общем, история темная и, вероятнее всего, не совсем аппетитная, более того, я поначалу не совсем понимал, как человек с подобной репутацией мог быть принимаем в доме Кашиных и даже пользоваться там некоторым авторитетом. Лишь потом, со слов Кубацкого, мне удалось узнать, что Скальцов в свое время успел случиться крайне полезным для Аркадия Матвеевича в некоем весьма безнадежном для князя деле — я так понимаю, что сей служитель Фемиды вообще специализировался на подобных услугах в перерывах между погонями за невинными девичьими душами и телами, — и с тех пор неизменно пользовался благосклонностью всего семейства Кашиных. Появлялся Сергей Диомидович в Медынском довольно часто — до трех раз в неделю, был всегда отменно вежлив, первым, как мячик, кидался пожимать мужчинам руку, дамам певуче и очень долго говорил льстивые комплименты и вообще напоминал патоку, помещенную в комичное расплывшееся человеческое тело. Я не великий охотник до сладкого, а потому присутствие Скальцова никак не могло скрасить моего ареста в Медынском — я предпочел бы еще с десяток дочек управляющего либо штук пять Кубацких. Слухи же о нечистоплотности сего господина вообще отбивали у меня охоту даже пожимать его пухленькую, чуть влажную ручку, вызывая желание немедленно умыться — и непременно с мылом — и найти способ удалиться, чтобы не слушать более его липких речей, причмокиваний и не видеть хитрых глаз, тайком обшаривающих фигуры княгини, княжны, Анны и горничных.
Вот теперь, господа, вы сами можете судить об окружении, в котором я вынужден был провести свое заточение. Откровенно говоря, я бы давно плюнул на все и вернулся бы назад в столицу, но знал, что за этим не последует ничего хорошего. Дядюшка непременно отписал бы обо всем отцу, а отец, и без того сердитый на меня за обстоятельства моей отставки, которые едва не переросли в скандал, возможно, повредивший бы и репутации самого отца, в принципе, мог бы даже лишить меня наследства, что, ясное дело, мне было совершенно не нужно. А посему я дышал привольным воздухом Ярославщины, купался, ел, пил, слушал ленивые беседы обитателей Медынского, поглядывал на Анну Шмиль и скучал до той поры, пока события не стали разворачиваться совсем уж неожиданным образом.
Глава вторая,в которой происходит то, что происходит
Четверг, начавшись как любой иной день в Медынском, не предвещал ничего необычного, если не считать необычным одновременный приезд сперва Кубацкого, затем Скальцова, после него священника местного прихода отца Ксенофонта и хлынувшего напоследок никак не ожидавшегося проливного дождя. Уже вторую неделю в начале сентября стояли такие теплые погоды, что все решили, будто лето затянется минимум еще на месяц, однако Господь распорядился иначе.
— Это ж, однако, потоп какой-то! — пробасил отец Ксенофонт — видный мужчина лет сорока с небольшим, с выправкой и статью гвардейца и, вероятно, очень сильный физически, глядя в окно на безумство стихии и накрытую рогожкой, стремительно несущуюся куда-то из флигеля Анну Шмиль. Он единственный появлялся у Кашиных нечасто, внушая мне уважение уже хотя бы этим и еще своей немногословностью, обычно не свойственной священникам небогатых сельских приходов. Про него рассказывали много небылиц, в частности, что еще лет десять назад он носил одну из стариннейших дворянских фамилий, но после загадочной, вызвавшей множество толков смерти жены принял постриг и удалился от светского мира, посвятив себя отныне служению делам иным. Церковь святого Николая была по-строєна на средства еще деда Аркадия Матвеевича — князя Ильи Петровича и с тех пор отчаянно нуждалась в ремонте и финансовой поддержке главного своего прихожанина, коим и являлся Кашин. Очевидно, последние приходы отца Ксенофонта были связаны как раз с переговорами на эту тему, ибо Аркадий Матвеевич, понимая, что кроме него помочь практически фамильной церкви некому, как всегда, жался, обещая что-нибудь придумать.
— Уж не вы ли, святой отец, принесли нам такую напасть? — тоненько поинтересовался стоящий рядом Скальцов, тоже провожая масленым взглядом тонкую фигурку Анны. Отец Ксенофонт перехватил его взгляд и только вздохнул, предпочтя ничего не отвечать на подобную глупость. Скальцов хихикнул напоследок и отошел к уже накрываемому прислугою столу. Несмотря на раннее время, было столь темно, что, к неудовольствию хмурящегося дядюшки, пришлось зажигать свечи.
— Нуте-с, господа, делать нечего, давайте отобедаем, — потер, наконец, руки Аркадий Матвеевич, видя, как постепенно стол наполняется графинчиками и закусками. — Как говорится, непогода непогодой, а нам, грешным, никто не сможет помешать вкусить плодов земных… Так ли, отец Ксенофонт?
— Чревоугодие есть один из грехов плотских, — строго дернул густыми бровями священник. — Но поддержать закускою бренную плоть Господом не возбраняется.
— Хо-хо, не возбраняется! — хрюкнул от удовольствия Скальцов, обходя взглядом многочисленные яства, коими стол Кашиных славился на весь уезд. Стремясь во всем походить на пращуров своих, дядюшка ежемесячно издерживал на одни только трапезы сумму, достаточную для двух губернаторов. Во всяком случае, губернатор здешний как-то раз заезжал в Медынское и уехал совершенно удовлетворенный, сказав, что давно уже не потчевали его столь сытно и обильно. Говорили, правда, что, уже вернувшись в город, он, почувствовав себя от переедания крайне нехорошо, даже велел отворить себе кровь и принять рвотное. Больше, во всяком случае, в Медынском его высокопревосходительство не видели.
К четырем часам дня (хотя едва ли можно было назвать то, что происходило за окном, временем дневным!) все наконец-то уселись за стол и приступили к священнодействию, происходившему в поместье Кашиных три, а то и четыре, раза в сутки. Во главе стола, царственно улыбаясь и явно наслаждаясь вечной ролью хлебосольного хозяина, восседал сам Аркадий Матвеевич. По бокам от него сидели Авдотья Михайловна и Даша — они не играли ни во что, а просто ели, правда, Даша несколько часто косилась на Вадима Викентьевича, соседствовавшего по левую руку от нее. Кубацкий — вечный проповедник и единственный сельский светоч дендизма — спину держал прямо, ел мало и любезно вполголоса, словно что-то сугубо интимное и чрезвычайно приятное, предлагал Даше одно блюдо за другим. Напротив него, распушив бакенбарды таким образом, что они стали напоминать седые павлиньи хвосты, с самой приятною улыбкой трапезничал Шмиль, нашептывая что-то на ухо отцу Ксенофонту, несмотря на заповеди, заполнившему немалую свою тарелку весьма изрядными порциями и также не брезгующему настоечками, откровенно узурпировав в личное владение парочку особо приглянувшихся ему графинчиков. Я же сидел в самом конце стола, рядом со Скальцовым, с отвращением слушая его нескончаемые причмокивания. В месторасположении моем был только один плюс — все были у меня как на ладони, и я мог созерцать весь паноптикум, предаваясь неизменному своему иронизированию и мысленному злословию, награждая каждого язвительными прозвищами и замечаниями.
Тон за трапезой — как, впрочем, всегда — задавал хозяин, коснувшись в очередной раз избитой в Медынском темы пагубного влияния прогресса на состояние умов и натур русских людей. Выступая в ипостаси сторонника старого уклада, Аркадий Матвеевич, дирижируя в такт не успевающим слетать с языка мыслям серебряной вилкой, громко декламировал уже навязшие у меня в ушах (подозреваю, что не только у меня!) сомнительные ИСТИНЫ:
— Чуждое сердцу русскому поклонение мамоне — вот что такое ваш хваленый прогресс, и никто, никто не разубедит меня в обратном! Эти ваши железные дороги нарочно выдуманы для того, чтобы из денег делать еще больше денег, больше и быстрее. А зачем, я вас спрашиваю, на Руси что-то делать быстрее? Никогда мы не славились своей быстротой, зато и стоит до сих пор Земля Русская и, хвала Создателю, только прирастает землями инородческими, а быстрота — это от лукавого, да от немцев всяких. Ежели кому-то надо попасть куда-то — так попадет и так, хоть в Иркутск, хоть к камчадалам, никто еще не пропадал, все, слава богу, доезжают, а уж там из Твери в Вологду — так и вовсе разговоров нет!
— Позвольте, однако ж, — не удержался Вадим Викентьевич, с ироничной улыбкой утирая усики салфеткою. — Даже несколько дико слышать подобные речи на исходе третьей четверти девятнадцатого столетия! Вы что же — призываете нас променять очевидно полезные изобретения ума человеческого на деревянные бороны? Сталь — на глину? Да что там — ружья на мечи?! Да так, друг мой, от России камня на камне не останется!
— Зачем же утрировать! — возмутился Кашин. — Вы способны исказить любую здравую мысль! Я всего лишь имел в виду, что неумелое пользование продуктами разума человеческого неизбежно приведет к падению нравственности и искажению норм морали в пользу ловких деляг и искателей наживы, умело манипулирующих слабостями натуры русского человека.