ЖАНРЫ

Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста
Шрифт:

На вечеринках у Климовых он скромно сидел где-нибудь в уголке, а Слава спокойно, в академическом тоне разбирал его серые сочинения и объяснял автору, что тот плохо понимает, о чем пишет. Золотов удрученно кивал головой. Очевидно, он чувствовал несоизмеримость своего с Климовым научного потенциала и на душе у него кошки скребли.

Перед моей эмиграцией я поехал попрощаться с Климовым в Коктебель, где Слава отдыхал каждое лето. «Пусть бы все это обрушилось, хотя бы на мою голову», — говорил он тогда, имея в виду режим, при котором надо навсегда (как мы думали) расставаться с друзьями.

После перестройки каждый раз, когда я приезжал в Москву, мы встречались. Год от года его положение становилось все более угрожающе нестабильным. В середине 70-х умерла Мурочка, и жизнь Славы пошла под откос. Его, беспомощного в вопросах житейских, опекала Римма Собко. Когда я преподавал в университете, она училась на моем курсе, и более талантливой студентки я никогда больше не встречал. После аспирантуры она сама стала популярным преподавателем искусствоведческого отделения. Римма перепечатывала и редактировала рукописи Климова, хранила у себя его научный архив, снабжала литературой… Все мы думали, что они поженятся. Но — «седина в бороду, бес в ребро»: Слава влюбился в другую, женился, и женитьба оказалась в высшей степени неудачной. Разваливающийся советский режим обрушился и на его голову. При бешеной инфляции конца 80-х его зарплата в издательстве стала почти символической. Жил Слава буквально впроголодь.

В 2000 году мне сообщили, что Слава тяжело болен и хочет меня видеть. Из Лондона я прилетел в Москву. Слава лежал в общей палате Боткинской больницы. Был он худой, как скелет. Меня он узнал, но почти не реагировал, а только ел то, что принесла ему дочь Маша. На следующий день он умер. Лечили Климова от двустороннего воспаления легких, но умер он от рака.

* * *

Саша Кондратов (Александр Михайлович) жил в Ленинграде и, приезжая в Москву, останавливался у нас. Выпускник ленинградского Института физкультуры и спорта им. Лесгафта, он стал журналистом и популяризатором в самых разных областях научных знаний. С Туром Хейердалом он расшифровывал письмена острова Пасхи, с Ю. В. Кнорозовым занимался языком древних майя, с академиком Колмогоровым — проблемами математики… Я не встречал человека с такой способностью моментально абсорбировать любые идеи и тут же переносить их на бумагу. Саша мог после серьезной пьянки, когда все присутствующие уже лыка не вязали, смахнуть со стола тарелки и объедки, поставить на их место пишущую машинку и с пулеметной скоростью печатать свое очередное сочинение. Он издал три десятка книг, не говоря уже о бесчисленных статьях и публикациях о лингвистике, кибернетике, древних цивилизациях, биологии, палеонтологии, математике, геологии… Мы с ним собирались написать книгу об эволюции зарубежного искусства XX века от Марселя Дюшана до минимализма (под названием «От нуля к нулю»), на основе моей концепции о развитии. В самиздате ходили его сюрреалистические стихи и рассказы, произведшие на меня тогда сильное впечатление. Но, по-моему, самым значительным его достижением в области научной мысли была основанная им новая наука — удология. Вопреки теории Марра, Кондратов доказал, что в основе славянских языков лежал лишь один первоэлемент — УД. Элемент этот составлял здесь корень всех слов, имеющих положительное значение: сУД, пУД, мУД(рец), чУДо, УДа (удочка), прУД, холУ(о)Д, (холить уд — любимое занятие славян во время морозов), блУД (понимаемый ими как нечто хорошее) и т. д. Кондратов сопроводил свою теорию словарем на двести слов русского языка с этим корнем. Было бы очень жаль, если он не сохранился.

Для нас Саша был своего рода точкой координат: он сводил друг с другом интересных людей; Овсянникова знакомил с Бобой Бродским, Кнорозова с Пятигорским, меня впервые привел в дом Климовых (или Климова к нам — я уж не помню). В наших посиделках у меня в «мастерской» на Малой Лубянке он был четвертым постоянным членом. Из его рассказов мне запомнился один, относящийся ко временам его журнализма, когда Кондратов брал интервью у академика Е. С. Варги, и тот поведал ему об одном эпизоде из своей жизни.

Варга занимал пост директора Института мирового хозяйства и мировой политики и был чем-то вроде консультанта Сталина по этим вопросам. В 1947 году над ним, как тогда и надо многими, начали сгущаться тучи: замолчал телефон, друзья и коллеги уклонялись от встреч. И в один прекрасный день в его квартиру явились майор и лейтенант КГБ с ордером на арест. У Варги был телефон прямой связи со Сталиным, и он попросил разрешения позвонить. Трубку взял сам Сталин. «Иосиф Виссарионович, меня пришли арестовывать», — сообщил Варга. Сталин помолчал и велел передать трубку старшему. Их разговор Варга слышал лишь со стороны майора:

— Да, товарищ Сталин… слушаюсь, товарищ Сталин… так точно, товарищ Сталин… нет, товарищ Сталин… не могу, товарищ Сталин… номер пистолета… — и передал пистолет и трубку лейтенанту. И следующий разговор:

— Так точно, товарищ Сталин… слушаюсь, товарищ Сталин… — и выстрелил в майора.

Лейтенант вызвал шофера, они сняли со стены ковер, упаковали в него тело майора и удалились. Очевидно, бедолага-майор считал, что должен подчиниться приказу только своего непосредственного начальника, за что и поплатился жизнью. Быль это или легенда, сочинил ее Варга или приукрасил Кондратов, думаю, рассказ этот стоит сохранить как свидетельство времени.

О дальнейшей судьбе Кондратова я знаю только со слов его друзей. Он занимался инвентаризацией восточных древностей в антирелигиозном музее, находившемся в Казанском соборе, выступал в цирке с номерами из практики йоги… Саша умер в 1993 году, ему не было еще шестидесяти.

* * *

И жил одно время в моей «мастерской» грустный человек по имени Саша Морозов. Современные моралисты поставили бы его не последним в длинном ряду московских чудаков.

Окончив классическое отделение филологического факультета МГУ, Саша получил работу в отделе эстетики издательства «Искусство». Дали ему на редактуру том «Маркс и Энгельс об искусстве» под общей редакцией М. А. Лившица. Саша жаловался: «Я, конечно, не марксист, но нельзя же так искажать цитаты классиков» (Маркса он читал по-немецки). Произошел конфликт, и Морозов ушел из издательства. Подрабатывал в Московской патриархии переводами с древних и современных языков, но поступить на постоянную службу в советское учреждение он не мог (да, очевидно, и не хотел), а на работу сторожем, дворником или истопником его с университетским дипломом не принимали. Наконец общими усилиями его удалось пристроить шофером на автобазу. Здесь Саша тоже вел себя не по общепринятым правилам: километров себе не приписывал, бензином не приторговывал, начальству на лапу не давал, чем вызывал всеобщую ненависть здорового коллектива. Со временем шоферня поняла, что перед ними юродивый, а юродивых на Руси уважали испокон веков. Ему стали помогать, защищали перед начальством, приглашали в компании распить бутылку-другую. И тогда Саша ушел с работы. Почему?! «Не мог соответствовать», т. е. отвечать взаимностью, объяснял Морозов. Тогда бездомного Морозова и поселили в моей «мастерской».

Для себя Морозов занимался Мандельштамом. Именно он по разным сохранившимся спискам и устным рассказам реконструировал подлинный текст «Разговора о Данте» великого поэта. Вместе с Женей Левитиным, Юрой Фрейдиным и Юрой Левиным он был членом комиссии по архиву и наследию Мандельштама при Надежде Яковлевне, вдове поэта. Но и тут его сверхчувствительная натура не выдержала каких-то несправедливостей, и с комиссией он порвал.

Последний раз я видел Сашу Морозова осенью 1989 года на митинге на площади Дзержинского, посвященном открытию привезенного с Соловков камня, когда во второй раз после шестнадцатилетнего перерыва приехал в Москву. Площадь была буквально забита толпой. Около большого валуна, рядом с бронзовым изваянием основоположника концлагерей и тайной полиции, была сооружена трибуна, с которой старые соловчане и лидеры перестройки произносили речи, посылая проклятия кровавому режиму КПСС — КГБ. Темнело, и по мере сгущения сумерек в здании напротив зажигались огни. К концу митинга все огромное здание КГБ сияло огнями, как рождественская елка. Несмотря на волны народного гнева, КГБ работало. Уже тогда это воспринималось как зловещий символ времени. На трибуну поднялся и Саша Морозов. Он читал стихи Мандельштама и плакал.

* * *

И были знакомства, встречи, иногда мимолетные, иные продолжающиеся на протяжении нескольких лет, которые оставляли след в моей жизни. Они тоже стучатся и просятся на бумагу.

Где-то в конце 50-х годов Андрей Волконский со своим ансамблем давал концерт барочной музыки во Французском зале нашего музея. Кажется, тогда мы с ним и познакомились, хотя наши тесные отношения начались гораздо позже.

Не знаю, что притягивало этого потомственного Рюриковича и выдающегося музыканта к моей скромной особе. Очевидно, это была моя восприимчивость к музыке.

Музыкой я загорелся в семь лет, когда услышал по радио «Танец эльфов» Грига. Потом в этом моем увлечении наступил длительный перерыв: с нашими бесконечными московскими переездами было не до музыки, на Колыме радиоприемники были запрещены, а из черных тарелок громкоговорителей можно было услышать исключительно советские песни и фольклор народов СССР. По приезде в Москву это мое увлечение вспыхнуло с новой силой. Я начал ходить на концерты в Консерваторию, посещать здесь занятия проф. Цуккермана, которые он устраивал для таких же, как я, безграмотных меломанов, объясняя нам значение музыкальных терминов, разбирая сонатную форму и иллюстрируя это исполнением на рояле отрывков из произведений великих композиторов. Это было великолепно! Мама работала в поликлинике старых большевиков в Старопанском переулке, куда прикрепляли переживших террор революционеров «местного значения». Одна из ее пациенток служила билетершей пятого яруса филиала Большого театра и часто пропускала меня без билета. Ночами мы простаивали за билетами на концерты зарубежных гастролеров — Вилли Ферреро, Леонарда Бернстайна, Исаака Стерна… Когда же билеты было достать невозможно или денег не было, я занимался подделками: счастливый обладатель билета проходил через контроль, через барьер передавал надорванный билет мне, я заклеивал его с обратной стороны прозрачной наклейкой для марок, передавал следующему… и так несколько раз. Я любил музыку, как можно любить женщину, ничего в ней не понимая.

Волконский — блестящий композитор, клавесинист, создатель «Мадригала» — первого в России ансамбля старинной западной музыки, обладал еще качеством, не часто встречающимся у представителей этой профессии: стремлением донести музыку до восприятия дилетантов, вроде меня, получая при этом удовольствие от сопереживания при прослушивании произведений. Это нас и сблизило в первую очередь.

Помню его полупустую комнату, украшенную лишь полками с пластинками и книгами, где по ночам он ставил мне записи Малера, Шенберга, Штокгаузена и объяснял принципы атональной музыки. Мы слушали и пили водку (как для кого, а для меня алкоголь лишь обострял восприятие). Как-то Андрей привел меня к своему другу — слепому музыковеду (не помню его имени), у которого, по его словам, было самое крупное в Москве собрание записей композиторов XX века. И опять — Шенберг, Пуленк… Для меня это было открытием современной музыки.

Поделиться с друзьями: