Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста
Шрифт:
Старые друзья Синявского Андрей и Лидия Меньшутины, ставшие и моими друзьями, были верующие по традиции. Искренне убежденные в спасительной роли христианства, они по доброте душевной стремились путем крещения распространить это благо и на своих друзей, в том числе и на меня. Как-то они привели меня к о. Дмитрию Дудко, благо жили они неподалеку друг от друга в районе метро «Щелковская». Был день рождения священника, и в довольно обширной прихожей толпилось много народа — в основном новообращенная молодежь. Как-то так случилось, что я стоял близко от закрытой двери в столовую, и когда последовало приглашение к столу, я вошел первым, прошел вперед и оказался стоящим прямо перед иконостасом. Вдруг вся компания опустилась на колени, устремила взоры на иконостас, т. е. на меня, и запела что-то церковное. Я опуститься на колени не мог в силу своей непричастности к религии и стоял, опустив голову, как идиот. Большего конфуза я, кажется, в жизни не испытывал.
Несколько раз мы выходили из-за стола на лестничную клетку покурить, и я разговаривал с новообращенными. По моему мнению, это был сброд [3] .
Где-то в начале 60-х мои молодые друзья привезли меня в поселок Семхоз, где находился приход о. Александра Меня, и с тех пор я стал бывать у него. О. Александр давал мне читать свои рукописи (неизданных тогда еще книг) о библейских Малых и Больших Пророках, об истории Ветхого Завета… Меня поражали яркость их литературного языка и живость воссоздания природы древней Иудеи, на фоне которой происходили события Библии, а главное — новая для меня идея о неправомерности разрыва между иудаизмом и христианством. Мень считал этот разрыв досадной исторической ошибкой. В начале 60-х годов (так он говорил мне) он собирался уехать в Израиль, чтобы проповедовать иудеохристианство; через несколько лет он счел, что время для этого еще не пришло.
3
В 1980 году о. Дмитрий Дудко был арестован по обвинению в антисоветской деятельности, в тюрьме написал покаянное письмо, был прощен и начал выступать в духе русофильского православия вплоть до объявления Сталина верующим христианином, по-отечески заботящимся о России. Когда умирал Андрей Меньшутин, он отказался исповедоваться этому священнику. «Нельзя делать вид, что ничего не было», — были его слова перед смертью.
Я не был религиозным по воспитанию, но само занятие искусством определяло серьезное отношение к вопросам веры. Экуменизм о. Александра находил отклик в моей душе. Может быть, во мне играли гены предков: внерелигиозных евреев и караимских раввинов. Может быть, свою роль сыграла Библия, которую я прочитал довольно рано. Меня привлекла идея не Бога, очеловечившегося в образе Христа, а Творца без лика и образа, предписывающего людям нормы поведения и не дающего рациональных объяснений необходимости их исполнения. Почему нельзя смешивать мясное и молочное, почему можно есть мясо животных только с раздвоенными копытами, зачем обрезать крайнюю плоть? А это не твоего ума дело, поступай как сказано, иначе — кара. (Точно так же я в первый и, кажется, в последний раз шлепнул по попе Веньку (сына), когда годовалый младенец пытался вставить пальчики в электрическую розетку. Ну мог ли я объяснить ему природу электричества, даже если бы сам ее понимал?) А за хорошее поведение будет тебе вознаграждение в этой жизни, что же будет потом — тебе этого все равно не понять. Формула смерти: «и приобщился к народу своему». Не больше, не меньше. Неясные упоминания об аде и рае я встречал лишь у поздних пророков. Если Бог существует, решил я, то его отношения с человечеством должны были бы быть как у мудрого старца с неразумным младенцем. И я стал ощущать себя чем-то вроде иудеоагностика, если такая категория существует.
За гостеприимным столом в своем доме о. Александр выглядел человеком светским. Разговаривали мы на самые разные темы; я в основном слушал, он говорил и много рассказывал о себе.
Его отец был ортодоксальный иудаист, мать принадлежала к Катакомбной православной церкви, и сын с детства воспитывался в двух вероисповеданиях. Мень рассказал, что в жизни его произошло два чуда, в результате чего он стал священником.
Он учился в Московском пушно-меховом институте и одновременно прислуживал в церкви, что, естественно, повлекло за собой репрессии (кажется, его исключили из института). Он уехал из Москвы, поступил в Иркутский сельскохозяйственный институт, но и оттуда был исключен за религиозные убеждения. А за этим последовало то, чего и следовало ожидать, — повестка в военкомат. Мень явился в это учреждение и откровенно, как на исповеди, изложил военкому свою ситуацию. И этот типичный военный бюрократ, подумав, вдруг посоветовал Меню немедленно уехать из Иркутска, а что касается следующей повестки, то он ее задержит. Это было первое чудо. Приехав в Москву, Мень пришел к какому-то церковному иерарху (ни имени, ни чина его я не помню) с просьбой принять его в духовную семинарию. Они беседовали целую ночь. Наутро иерарх сказал, что при знаниях Меня никакая семинария ему не нужна и что он готов его тут же рукоположить. Что и было проделано. Мень считал это вторым чудом.
В процессе наших бесед я спросил у о. Александра: как может он крестить людей, совершенно неподготовленных к принятию религии? «Я не могу отказать в крещении, — ответил он (привожу его слова по памяти), — а времени доводить их до моральной кондиции у меня нет… Что же касается церковных инспекторов, проверяющих законность крещения, то я просто ставлю на стол водку, и они, уходя, уносят в карманах бутылки с коньяком».
Экуменизм Меня был для православной церкви ересью, а еретики не только в религии, но и в идеологии, и в политике, представляются ортодоксам страшнее прямых противников. Недавно я прочитал в газете, что во дворе какого-то московского монастыря жгли книги о. Александра. И у меня нет сомнений в том, кто был инициатором событий 9 сентября 1990 года, когда так и оставшийся нераскрытым убийца размозжил топором голову о. Александра Меня.
Ни в какую веру обращать меня Мень не собирался, в отличие от некоторых моих доброжелателей, в том числе Меньшутиных. Я не поддавался, но их склонность к миссионерству приносила плоды.
В начале 60-х годов принял крещение Синявский. Я удивился: почему христианство, православие? На эти мои вопросы Андрей ответил, что если бы он был евреем или турком, он принял бы иудаизм или ислам. Вера была для него вопросом традиции, желанием, так сказать, «приобщиться к народу своему», делом сугубо внутренним, не нуждающимся в поддержке церковным обрядом. Я ни разу не видел, чтобы он перекрестился или произнес слова молитвы; не думаю, чтобы в Москве он часто ходил в церковь, если ходил вообще. Был ли Синявский религиозным по натуре? По воспитанию он был скорее нейтральным в вопросах веры. Но если понимать под этим не церковную обрядовость, а некий моральный императив, то да: вся его жизнь, его лагерные годы, годы эмиграции служат тому доказательством.
Не без влияния Меньшутиных крестилась и дочь Сталина Светлана Аллилуева. Она работала в Институте мировой литературы им. Горького, там же, где работали Меньшутин и Синявский. После хрущевских разоблачений сотрудники стали ее сторониться. Как-то после работы в институтской раздевалке Синявский по врожденной вежливости подал ей пальто. Она заплакала. С тех пор они стали общаться.
Я встретился со Светланой один раз у Меньшутиных. Она хотела, чтобы я давал уроки по истории искусства ее сыну Осе. Мы сидели за столом, и от нее шла такая тяжелая волна мрака, что мне стало не по себе.
Возможно, это была аберрация: за ней невольно возникала тень ее отца. Я отказался, сославшись на свою некомпетентность.
Глава 16
Перед эмиграцией
Уехать из этой страны я хотел, сколько себя помню. С середины 60-х годов узкий ручеек эмиграции потянулся в Израиль, но влиться в него я не мог, потому что, во-первых, боялся своим отъездом навлечь дополнительные неприятности на Синявского и, во-вторых, хотел дождаться его освобождения. Оставалось только ждать.
В конце 1968 года умерла мама от лейкемии. Я бегал по врачам, старался достать какие-то недоступные заморские лекарства… На поминках здорово напился и в присутствии сослуживцев отчима — партийных хозяйственников — на чем свет стоит поносил советскую власть. Хотя при чем тут советская власть?
В жизни мы мало соприкасались. Мама до последнего дня перед тем, как лечь в больницу, работала на двух или полутора ставках, а потом лечила друзей, родственников, знакомых, соседей. Денег она не брала, только иногда в доме появлялись коробки конфет, а на шкафу стоял фаянсовый белый медведь с золотой надписью: «Врачу Мэри Самуиловне Голомшток от благодарных пациентов». У меня были свои дела, и я редко появлялся в бабушкиной квартире. Мама не пыталась меня воспитывать. Она, конечно, боялась за меня и только старалась направить меня по обычному пути, с которого я постоянно сбивался. Моих интеллектуальных завихрений она не понимала. Я часто обижался: когда я увлекался музыкой и надеялся на день рождения получить новую пластинку, она подарила мне рубашку; когда я отпустил бороду (а вернее, перестал бриться), мне была преподнесена электрическая бритва…
В следующем году у нас с Ниной родился сын. Мы пошли на этот шаг по строгой договоренности: мы уезжаем из этой страны. Ибо взять на себя ответственность за его воспитание в условиях страны победившего социализма я не мог. Ну чему мы могли его научить? Делать из него антисоветчика и кандидата в тюрягу, или врать, закрывать ему глаза на действительность, как поступали тогда многие родители со своими детьми?
Говорят, что на созревание ребенка во чреве матери очень влияет то, что видит в своем окружении его будущая родительница. Во время Нининой беременности я сочинял книгу о Иеронимусе Босхе, и по всей нашей квартире были разбросаны репродукции картин этого великого провидца: фантастические монстры, инфернальные чудовища, адские муки грешников… Может быть, это и определило пристрастие Вениамина с детских лет к ужасам, фантастике, триллерам в кино, телевидении, литературе.
Перебивался я в те годы внутренними рецензиями, авансами под договоры, заключенные на других лиц, и статьями, публикуемыми под чужими именами. Пока на какой-то конференции не подошла ко мне Ирина Александровна Антонова и спросила, не хочу ли я вернуться в музей. Не думаю, что она сделала это предложение по собственной инициативе. Очевидно, где-то в верхах решили нашего брата куда-то пристраивать. А то сидит такой диссидент дома, стучит на машинке, а что, спрашивается, он печатает? Дешевле и проще было отдать его под надзор коллектива, чем держать у его дома топтунов и радиофицированные машины. Так в 70-м году я снова оказался сотрудником отдела Запада Музея изобразительных искусств.