Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста
Шрифт:
За время моего семилетнего отсутствия музей мало изменился. Новый (после смерти Виппера) замдиректора по науке И. А. Данилова была серьезным специалистом по итальянскому Возрождению и привлекала на наши лекции и конференции выдающихся ученых; блистали своими докладами Аверинцев, Михайлов, Гуревич, Гаспаров, Эткинд… Расширилась и выставочная деятельность, налаживались связи с зарубежными музеями. Но общесоюзный бардак распространялся и на нашу скромную деятельность.
В 70-м году в музее проходила огромная выставка работ Ван Гога из голландских собраний, первая по межгосударственному соглашению — между СССР и Голландией. Я должен был принять работы по их прибытии на аэродром. Собственно, моя функция заключалась лишь в том, чтобы подписать бумаги приемки и сопроводить груз в музей. Все стальное — погрузка, доставка, разгрузка, — как и всегда в таких случаях, осуществлялось Дирекцией выставок и панорам Министерства культуры СССР.
Утром в музей приехал культурный атташе голландского посольства г-н Ханнема — человек высокой культуры и большого обаяния. Мы на его машине отправились в «Шереметьево», ведя по пути высокоинтеллектуальные разговоры об искусстве, о Босхе (в Амстердаме тогда проходила его выставка). Ровно в три часа по расписанию приземлился специальный лайнер с работами Ван Гога. Подъехала милицейская машина с мигалками, которая должна была сопровождать груз. Прошел час, другой, а машина с работниками Дирекции не появилась. Подъехал автобус с пассажирами на обратный рейс, пилот занервничал и заявил, что сейчас же отправляется вместе с грузом обратно в Амстердам. Я мотался по аэродрому в поисках рабочих и машины, наконец, договорился с какой-то разболтанной полуторкой и подогнал ее к самолету. Был март, слякоть, и мы с директором голландского музея господином Кроллер-Мюллером, сопровождавшим выставку, стаскивали ящики с картинами в подтаявший снег, в лужи, а потом грузили их на грузовик, чтобы отвезти на шереметьевский склад. Наконец, появился представитель Дирекции и с ним один пьяный рабочий. Машины при них не было. Я названивал Антоновой, Антонова названивала в Министерство, начали подъезжать посольские лимузины и министерские «Волги». Не представляю, чем бы все это кончилось, если бы тут не подвернулся управляющий (или директор) амстердамской авиалинии — тертый голландец, указавший на стоящий в стороне пустой почтовый фургон. «Куда ехать-то?», — спросил шофер. «Следуйте за милицейской машиной». У парня отвисла челюсть. А дальше картина, достойная кисти самого Ван Гога.
Впереди на красный свет движется милицейская машина, сзади — кавалькада посольских машин, в середине — шофер, не понимающий, куда его везут, а внутри фургона — я, упираясь спиной о стенку, придерживаю ногами ящики с картинами, чтобы их не растрясло.
Часам к десяти вечера подъехали к музею. Перед входом выстроилось музейное и министерское начальство. «Это что, — возгласил пьяный рабочий, — их еще наверх тащить? Да пошли вы все…!» Начальство скромно потупилось. И мы с Леоновичем и господином Кроллер-Мюллером потащили ящики вверх по Красной лестнице.
Брать деньги перепуганный шофер наотрез отказался.
Помимо своих прочих обязанностей, я выступал в музее еще в двух ипостасях: с одной стороны, я был председателем похоронной команды, т. е. провожал в последний путь наших старичков и старушек, а с другой — был директором музейных капустников. Когда конферансье, после имен действующих лиц, провозглашал: «Директор капустника — Голомшток!», — зал почему-то разражался хохотом. Этим мое директорство и ограничивалось.
В 1970 году заканчивался срок заключения в лагерях Юлия Даниэля, и мы с нетерпением ожидали его освобождения. В это время мне вдруг начали приходить повестки из военкомата: мне, как младшему лейтенанту финансовой службы, предписывалось явиться на полугодичные (или трехмесячные?) офицерские сборы. Первая мысль, пришедшая мне в голову: просто меня на всякий случай хотят убрать из Москвы из-за возвращения Даниэля. Я эти повестки игнорировал, пока меня не поймали на работе и вручили таковую под расписку. Пришлось мне явиться в военкомат.
Никаких обычных следов военных сборов, на которые призываются сотни человек, я здесь не обнаружил. В пустом помещении за столиком сидел офицер с голубыми погонами. Я объяснял ему, что у меня только что родился ребенок, что жена не работает, что я единственный кормилец семьи и что, наконец, я уже двадцать лет не имел дел ни с какими финансами. Он только смотрел на меня рыбьими глазами, а в конце сказал, что я завтра должен предстать пред главным военкомом Москвы.
Я предстал и привел полковнику те же самые аргументы. На что получил строгое предупреждение: если я завтра в 10.00 не явлюсь с вещами на сборы, мое дело передается в суд и я получаю семь лет лагерей (это он преувеличивал) за уклонение от военной службы.
День прошел в колебаниях. Честно говоря, я боялся. За двадцать лет я совсем отошел от финансовых дел (да и раньше мало в них понимал), и, будучи посланным в воинскую часть, мог натворить в ее финансах такое, что лагеря уж точно были бы мне обеспечены. Решил не являться и начал готовится к посадке, в который уже раз. Нина по своей инициативе и против моего желания добилась встречи с этим военкомом, но получила тот же ответ. Друзья отвели меня в коллегию адвокатов к адвокату Каспарову, который должен был защищать на процессе Даниэля, но не получил доступа от КГБ. Выслушав мою историю, он сказал, что все это чушь, что я имею все юридические основания просить отсрочки от военных сборов и что он берет на себя мою защиту. Но, узнав мою фамилию, адвокат развел руками: дело это, сказал он, явно инспирировано КГБ, и в таком случае ничем помочь мне он не может.
История эта закончилась самым неожиданным и несколько фантастическим образом.
Моя старая приятельница по ВНИИТЭ Галя Демосфенова была хорошо знакома с новомирским сотрудником И. А. Сацем и рассказала ему о моих неприятностях. Сац тогда вместе с каким-то важным маршалом писал мемуары этого старого ветерана, чуть ли не помощника Жукова во время войны. Услышав от Саца мою историю, маршал возмутился. То ли у него, как часто в армии с тайной полицией, были свои счеты с КГБ, то ли делать ему было нечего, но он облачился в полную маршальскую форму, нацепил — до пупа — свои ордена и медали, сел в машину и отправился к военкому.
О чем они говорили, я не знаю и объяснить подоплеку этой истории и причины ее завершения не берусь. Во всяком случае, из военкомата меня больше не беспокоили.
Приближалось время освобождения Синявского. Как я понимаю, его пребывание в лагере повисло на КГБ тяжелым грузом. Процесс Синявского — Даниэля, задуманный как средство устрашения либеральной интеллигенции и завинчивания гаек, провалился. Протесты внутри страны не прекращались, советские делегации за рубежом продолжали подвергаться обструкции, для некоторых деятелей стало затруднительным попадание в потребительский рай. Глава КГБ Семичастный был смещен, и на пост начальника тайной полиции был назначен более гибкий и расчетливый Андропов.
Розанова писала наглые (с моей точки зрения) письма и заявления властям с требованием освобождения Синявского. Я хватался за голову, кричал, что за такие формулировки Синявского вообще могут не выпустить. Но Розанова, очевидно, лучше меня понимала, как следует обращаться к грубой силе с уже ослабевшей мертвой хваткой.
Власти были готовы пойти на уступки. Но тут дело застопорилось из-за позиции самого Андрея. Во-первых, Синявский отказывался идти на какие бы то ни было переговоры, пока не освободят Даниэля, а с Даниэлем КГБ сводило счеты за его вызывающее поведение в лагере. Во-вторых, надо было подавать просьбу на досрочное освобождение, так называемую помиловку, что означало признание своей вины и раскаяние во грехах. На это Андрей пойти не мог.
Синявского освободили за полгода до окончания срока. В общей сложности он отсидел шесть с половиной лет.
Андрей появился в Москве в июне 1971 года. Тощий, казалось, уменьшившийся в росте, косоглазый, с большой бородой, он был похож на старого потертого гнома. Семья сняла небольшой домик в Динькове под Москвой. Синявский доводил до кондиции тексты, которые в письмах из лагерей посылал жене. Из текстов рождались книги: «Голос из хора», «Прогулки с Пушкиным», «В тени Гоголя». Розанова изготовляла свои кольца и броши и кормила семью. Семилетний Егор ходил в школу, и в нем уже заиграли отцовские гены: он начал сочинять рассказы. Синявский избегал широких общений. Только близкие друзья заезжали в Диньково, под водочку обсуждали новости самиздата, делились впечатлениями от книг, фильмов, выставок. В те дни все издания повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича» негласно изымались из публичных библиотек. Я помню мнение Синявского об этой книге, которое звучало примерно так: это его шедевр, лучше он уже не напишет, потому что может описывать только то, что видит; ему недостает творческого воображения. Думаю, что с этого начались «стилистические расхождения» между Солженицыным и Синявским.