Записки лжесвидетеля
Шрифт:
Он вернулся туда на следующий день с лопатой, хлебом, луком и огурцами в узелке. Нашел железяку, торчавшую из явно рукотворного бугра, – раскопать его ему показалось легче, чем рыть ямы. Вскоре он понял, что ошибся: железяка оказалась изрядной штуковиной и уходила достаточно глубоко в землю. Но отступать было поздно, да, кроме того, разобрало любопытство: что-то это, чай, поинтересней обычной винтовки! Прошло несколько часов прежде, чем штуковину удалось вытащить и установить так, как, видимо, ей положено было стоять. Ничего подобного раньше он не видел, но догадаться, для чего она служит, в общем-то, было нетрудно: Витя откопал зенитный пулемет. Неизвестно, слышал ли кто-нибудь выстрелы в лесу, пока он дергал за рычажки и нажимал гашетку, но если и слышал, не придал им значения: война есть война, на ней стреляют, а держаться лучше подальше. Но ближе к вечеру Витя уже худо-бедно приноровился обращаться со своим сокровищем. И тут появились гуси. Наглые, жирные, железные, они летели не спеша, уверенные, что никто их не тронет, что из этой глухомани бежали последние солдаты, последние защитники этой жалкой, бедной земли. И тогда Витя Лешкун дал им бой.
Говорят, что дуракам всегда везет. Может быть, и так. Но еще везет героям. Иначе никто не узнал бы, кто они такие. Плохо только, что трудно отличать дураков от героев. Не знаю, с первой очереди, со второй или третьей, но мальчишка в самолет попал. Тот, недоуменно и обиженно урча, пошел как-то юзом, задымился и рухнул километрах в трех за рекой. Двое других настороженно замерли в воздухе (так показалось Вите), развернулись и пошли на него. За рекой раздался взрыв, но видеть Витя его уже не мог: лес вокруг разрезали пулеметные очереди. Но ничего разглядеть в непролазной пуще летчикам не удалось, и, немного покружившись, они ушли на восток. Витя забросал лапником пулемет, тщательно умылся в ручье и вернулся к дяде. На следующий день в село пришли немецкие автоматчики с собаками, а трое заявились на хутор лесника. По всей их повадке чувствовалось: меньше всего они были озабочены сельчанами, даже взрослыми, а искали следов пребывания обычного армейского отряда, вроде того, что оставил оружие. Но тот отряд обошел их село стороной, оставшись незамеченным для мужиков, а следы уже стерлись. Немного покрутившись и ничего не обнаружив, они ушли, оставив в селе старосту с приказом набрать себе помощников и ловить подозрительных.
Нет смысла подробно описывать первый военный год. В приграничной белорусской глуши было проще и спокойнее, чем дальше к востоку. Парни и мужики, кто успел, ушли на фронт, но многие остались, и вовсе не оттого, что хотели пересидеть войну, – это придумали уже потом чекисты и завистники, а в те первые дни разве думал кто-нибудь, чем она обернется, чтобы от нее прятаться? Нет, это война прошла мимо них по разбитым лесным дорогам быстрее, чем они успели собрать свои нехитрые котомки. Колхоз даже не распался – о нем просто забыли, как лет за двести до того забывали о барских причудах, едва только бричка с барином скрывалась за горизонтом. Помещика могли любить, ненавидеть, бояться или уважать за что угодно, но только не за то, что он засадил свою усадьбу диковинными овощами и поставил нового управляющего: на то он и барин, чтобы чудить. Конечно, рабочих рук стало не хватать, и урожай должен был оказаться меньше обычного, но, с другой стороны, и ртов ведь поубавилось. Так что, худо-бедно, а голод не предвиделся. Немцев было мало – все больше крепкие, дельные мужики вроде самих «тутэйших». На постое они в охотку ели сало и пили самогонку, но держались строго: немец, известное дело, порядок любит. Пару раз через переводчика кто-то из них даже советы по хозяйству давал: как, к примеру, яички в известковой воде свежими сохранять. Бабы недоверчиво ахали, мужички наматывали на ус, но вида не подавали: еще чего! со своим уставом, да в чужой монастырь… В лесу было тихо, хотя поговаривали, что где-то далеко за Неманом, должно быть, не ближе, чем у Лиды, солдаты, не успевшие пробиться к своим, сбиваются в партизанские отряды. Мужики относились к этому с сомнением: один сказ, конечно, солдатикам деваться некуда, и вообще – это их земля и они в своем праве, но ведь надо кормиться чем-то, а как будешь в лесу жить? Шишку грызть? Или по деревням озоровать? А вот это уже не дело: у нас и так год небогатый будет. Пусть правительство о них заботится: на то оно и власть, чтобы думать. Опять же, немцы. Верно, они – враги и захватчики, но пока здесь никого не трогают, зачем же их дразнить понапрасну? Вон, говорят, где-то у Барановичей жидовскую деревню сожгли – так, видно, те с такими вот партизанами связались, немцы их и порешили. Иначе чего бы им их трогать? Жиды ведь, пожалуй, даже похожи кое-чем на немчуру: башковитые и работники неплохие. Язык, бают, и вовсе – почитай что один. А помнишь, Фимка-кузнец в районе был – таких здоровенных еще поискать. Где-то он теперь? Должно быть, с нашими ушел…
Вите такие разговоры не нравились. Он успел уже пообвыкнуть в другой жизни, и хоть Ленинград еще не признал его вполне своим, но удручающая несознательность (так он думал) односельчан начала его раздражать и заставила смотреть на них чуть остраненно и даже слегка свысока. Как могли они не понимать, что говорить «жид» неприлично? А немцам надо вредить всеми способами, хуже, чем полякам, чтобы земля горела под ногами захватчиков! И как это стыдно, что у них до сих пор нет партизан… Но один в поле не воин, и единственное, что он мог сделать, это пробираться порой в потаенное место и все тщательнее маскировать неловкие рытвины и холмики, чтобы когда-нибудь привести сюда наконец красного командира и сказать ему: «Вот, смотрите, это я, Виктор Лешкун, сберег целый арсенал для родной страны и сдаю его Вам теперь в образцовом порядке…» А вокруг будут стоять бойцы и восхищенно смотреть на Витю, как на равного. Так прошла осень, зима и весна, а на исходе следующего лета партизаны в их краях так-таки объявились.
Кем они были и когда пришли, понять было трудно. Просто как-то постепенно Витя стал замечать, что какая-то скрытая озабоченность мелькает порой на лицах односельчан. Строже стали и немцы. Они уже не похохатывали беззаботно и не устраивали солдатских пирушек на завалинке. По ночам дежурили патрули, а по лесным дорогам стали ездить отряды хмурых мотоциклистов. Витя ночевал на сеновале, когда однажды проснулся от куриного переполоха. Еще во сне он слышал, как взбрехнула собака и цыкнул на нее дядя, да мало ли что могло привидеться ночью шавке – это не причина открывать глаза. Но птичий гомон – явный знак рассвета, и Витя проснулся. Было еще совсем темно, и он подумал, что в курятник забралась лисица или хорек, но не успел вскочить, как замер, увидев три мужские фигуры и дядю, с приглушенным шепотом передававшего им какой-то объемистый сверток. Когда рассвело по-настоящему, дядя оказался еще молчаливей обычного и не дал племяннику привычного утреннего яйца всмятку. Несколько позже Витя заметил, что не хватает двух кур. Он ни о чем не стал спрашивать, обо всем догадавшись. Только сердце с холодной и как бы остраненной гордостью за дядю стучало: «Ну, вот, началось, ну, вот, началось, ну, вот, ну, вот, ну, вот…»
Через пару недель ему удалось подкараулить партизан, когда они уходили в лес. Метров двести еще удалось пройти за ними незамеченным, но партизаны оказались куда как чутче солдат. Внезапно один из них, каким-то звериным движением развернувшись в Витину сторону и вскинув трофейный «шмайссер», упал в кусты, двое других метнулись к деревьям. Прошло несколько чудовищно долгих мгновений, пока Витя сообразил, что никаких приключений больше не будет, что следующая секунда – последняя в его жизни. «Дяденьки, не стреляйте!» – захлебываясь любимыми звуками любимой речи, успел он крикнуть первое, что пришло в голову. И еще он успел почувствовать биение жилок в висках, приток крови в голову и отток обратно – должно быть, в пятки – прежде, чем услышал облегченный вздох в кустах и чье-то злобное шипенье из-за дерева: «Молчи, щенок…» Потом были уговоры, объяснения, «честное пионерское», горячее вполголоса совещание троицы и суровое: «Иди впереди. Если пикнешь, пристрелим». В глухой чащобе ему приказали сесть под разлапистой елью, и один партизан остался с ним, а двое ушли, как догадался Витя, – в отряд, к командиру. Часа через два они вернулись.
– Вот что, малец. Завтра с утра возьмешь у Петра подводу, погрузишь оружие и повезешь по дороге на хутор. Сверху сеном закидаешь, чтоб, если что, маскировка была. Где нужно, тебя встретят. Понял?
– Да. Только…
– Что – «только»?
– Я же не справлюсь… И дядя заругает… Ну, за подводу… Я думал, вы сами… я покажу!
– Ах ты, падла! Думаешь, мы не знаем, как… Мы из-за тебя жизнью рискуем, а ты еще кобенишься!
– Но это же вам оружие нужно!
– Ах, вот ты как заговорил? Нам нужно!? А ты, значит, приведешь немцев и будешь смотреть, как нас стреляют? Не-ет, браток. Сам погрузишь и сам привезешь. Если не соврал, тебя прикроют. А соврал – так не обессудь…
Что будет, если соврал, говорить было не нужно. Достаточно было покачать вороненым стволом. Это Витя уже понимал.
На следующий день спасло мальчишку то, что силенок у него и впрямь было маловато. Еще в сумерках уведя дядину подводу, он часа три потратил на то, чтобы кружным путем добраться до места, накосить сена, а когда дошло дело до главного, то оказалось, что времени в обрез и удается откопать только несколько винтовок. Но ведь на первый раз это тоже неплохо! Счастливый, но в холодном поту от страха, ехал он знакомой дорогой. И тут показались мотоциклисты. Он не знал, бежать, остановиться или ехать дальше, как ни в чем не бывало, но все решили за него. Прозвучала команда, к подводе подошли двое, несколько непонятных вопросов и его испуганных ответов невпопад, и вот уже солдаты подняли штыки, чтобы протыкать ими копну. Потом Виктор вспоминал, что тогда первый раз в жизни осмысленно взмолился Богу: «Господи, помоги!» И Господь помог. Три-четыре раза ткнув сено штыками, немцы ни разу не задели за металл! Безразлично кивнули – езжай, мол – и уехали дальше. Если бы оружия он успел накопать больше, сейчас, быть может, стоял в его селе гипсовый бюстик, а об его подвиге рассказывали бы школьникам перед 9 Мая…
Но все случилось по-другому. Минут через десять его действительно встретили уже знакомые дядьки из отряда. Теперь его отвели в расположение партизан. Пока он в землянке докладывал командиру и объяснял, что всего оружия привезти бы не смог, как ни старайся, кто-то сгрузил сено, распряг и увел лошадку. Только отчаянная решимость Вити позволила ему отстоять животину, но подвода осталась в лесу. А дома ждала жестокая дядина взбучка: «Ишь ты, пионер недоношенный… Партизаны ему понадобились, так твою так… Ленинградец чертов…» Но все это было нестрашно. Витя добился своего, стал связным с собственным дядей и еще с двумя мужиками в деревне, рассказывая партизанам все новости и предупреждая о появлении немецких отрядов. У него все еще оставался шанс стать героем, уйдя, повзрослев, в отряд или мученически погибнув на немецкой виселице.
«Но судьба распорядилась иначе», – принято говорить в таких случаях. Мой солагерник Леха с видом гроссмейстера, дающего «детский» мат новичку, победительно повторяет прописную истину, будто «история не имеет сослагательного наклонения, сослагательное наклонение есть только в жизни», ибо в истории, по его мнению, все предопределено: некий набор социально-экономических, культурных и прочих условий с неизбежностью приводит к однозначным последствиям. А вот отдельно взятый человек, обладая свободой выбора, способен сам создавать свою судьбу. Какая несусветная чушь! Кто мог это придумать – лукавые царедворцы? ленивые педанты? ученые бездари? Кому нужна история, не отвечающая на вопрос: «что было бы, если бы…»? У простого изложения исторических событий есть другое название: фактография. Историю создали народы, поставившие перед собой по-детски наивную и великую цель: научиться на чужих ошибках. Этого, конечно, никогда не бывает. Это ребячьи фантазии взрослых дядей. А народы раз за разом разыгрывают древние трагедии, и, увы, совсем не в виде фарса. Но век за веком сидят над рукописями наивные мудрецы и пытаются предупредить потомков: «Послушайте! подумайте, что могло бы быть, если бы мы не сделали такой поразительной дурости, как…» Иногда все-таки какие-то глупости действительно выходят из моды. И за это спасибо истории. Тогда люди находят новые обольщения, а потом возвращаются к прежним – это когда историю забывают. А вот в обычной человеческой жизни – как раз наоборот. Что случилось, то случилось. И ничего нельзя уже переделать. Потому что история – это что-то вроде сопромата: наука о сопротивлении человеческого материала. Можно выяснить результаты сотни поставленных народами опытов, чтобы узнать наиболее вероятное поведение материала в сто первый раз, в сто второй и в сто третий. Но если историк честен, он знает, что его наука – не геометрия, в ней всегда присутствует непредсказуемый разброс величин, принцип неопределенности, как в квантовой механике. Вот почему мы можем и должны учиться у прошлого, но одним из этих уроков как раз и будет уважение к сослагательному наклонению, в котором История проговаривает самые важные свои фразы.
– Вот именно, что просто фразы. Ты повторяешь зады давно обсосанной дискуссии о роли случая в истории. Как легко у тебя получается! Появился какой-то Ульянов с деньгами от германского Генерального штаба и устроил революцию. А не было бы золотых марок – не было бы революции? И мы ни в чем не виноваты – бедненькие жертвы? Нет, милый мой, не так. Расея такая страна, – Леха изображает мудрый прищур, – что сам народ, эти вот наши русачки, их надо знать! «народ-богоносец надул», – Савинкова читать надо! И мы все: и ты, и я – все несем вину за все, что случилось. И нечего прятаться за случайностями: мы-де не виноваты, непредвиденные обстоятельства, ничего не поделаешь!..