Записки опального директора
Шрифт:
Однако, я никак не мог отнести наш случай к исключительным. Подумаешь, нужно расправиться ещё с одним евреем. Такие задачи редко вызывали серьёзные осложнения, особенно если за них брались органы типа Комитета народного контроля при Совете министров республики, направляемые и поощряемые ЦК партии.
Чтобы заставить такого крупного руководителя и, в общем, порядочного человека, каким был Баврин, говорить неправду, потребовалось бы не двадцатиминутное общение с Лагиром перед заседанием Комитета, а значительно больше времени. Более того, мы хорошо знали, что такие попытки делались неоднократно в течении девятимесячной проверки, но министр вёл себя достойно и отстаивал свою принципиальную точку зрения. Не подействовала на него и запись в проекте решения Комитета с просьбой к ЦК КПБ рассмотреть вопрос об его ответственности за необъективную оценку деятельности Могилёвского мясокомбината и допущенные там злоупотребления.
Что могло заставить Виталия Ивановича за те несколько минут, проведенные им в кабинете Лагира, отказаться от своей позиции и стать перевёртышем мы так и не узнали, но догадывались, что повлиять на него мог кто-то более важный, чем хозяин той комнаты. Скорее всего тогда состоялся телефонный разговор с самим Машеровым или со вторым секретарём ЦК Аксёновым и под чугунным партийным прессом Баврин согласился стать соучастником готовящейся расправы.
Как бы там ни было, но теперь я лишился того единственного защитника, на которого мог расчитывать. Именно он вдруг стал главным обвинителем, с мнением которого должны были считаться не только члены Комитета, которым предстояло принимать решение, но и любые вышестоящие органы, к которым можно было обратиться с аппеляцией.
Был ли смысл что-нибудь доказывать и объяснять теперь? Тем более, что на это давалось только десять минут, и только для того, чтобы признать свою вину. Здравый смысл подсказывал, что моё выступление в сложившейся обстановке могло принести мне только вред. И всё же какая-то внутреняя сила толкнула меня на отчаянный шаг, и я направился к трибуне.
Все доводы и оправдательные документы, которые я заранее готовился использовать в своём объяснении, мне уже не могли понадобиться. Их теперь не стали бы слушать. Да и времени на то не давалось.
Но и признавать свою вину, чего ждал от меня в последнем слове Лагир, не позволяла совесть. Я сказал, что отчётливо понимаю, что моё десятиминутное выступление никакого значения для принятия решения не имеет, особенно после того, что министр “Мясомолпрома” Баврин, под влиянием какой-то таинственной силы отказался от решения возглавляемой им коллегии, и изменил собственное мнение. Своё отношение к выводам ревизоров я не счёл нужным менять, признав их необоснованными и тенденциозными. Обвинения в приписках и очковтирательстве я отклонил и адресовал всех, кто действительно был заинтересован в объективном рассмотрении дела, обратиться к нашим объяснениям и приобщённым к ним разъяснениям “Минмясомолпрома”, ЦСУ СССР и других компентентных организаций.
В заключение высказал сожаление, что действиями ревизоров нанесен непоправимый ущерб трудовому коллективу Могилёвского мясокомбината, заслуженные производственные достижения которого неоправданно опорочены.
Лагир неоднократно прерывал моё выступление. При этом он ни разу правильно не назвал мою фамилию. То он произносил Гомельфан, то Гительман, то ещё как-то по другому (не думаю, что он не мог её запомнить). Лицо его было багровым от злости. Он требовал прекратить демагогию, а когда истёк регламент, предложил ужесточить проект постановления. По его настоянию было решено передать материал следственным органам для привлечения меня к уголовной ответственности, а постановление Комитета опубликовать в печати.
Из постановления была исключена просьба к Бюро ЦК КПБ о рассмотрении вопроса об ответственности Баврина за злоупотребления, допущенные на Могилёвском мясокомбинате, и необъективную оценку деятельности этого предприятия.
С этими поправками решение КНК БССР было принято единогласно.
119
В ожидании приказа об увольнении я продолжал работать. Дни тянулись мучительно долго. Внешне вроде всё было по-прежнему. Рабочий день начинался, как и прежде, с пяти часов утра, когда я просматривал почту. На комбинат являлся, как и раньше, в семь, когда производился утренний обход производства и определялся перечень неотложных дел. Трудовые будни с множеством производственных, технических и коммерческих проблем отвлекали от тяжёлых мыслей о предстоящем следствии.
В отношениях с подчинёнными как будто тоже ничего не изменилось. Я даже заметил, что мои заместители, руководители производственных и вспомогательных цехов и участков, начальники отделов и служб теперь старались более чётко выполнять мои поручения и стали усерднее работать. Может быть таким образом они стремились проявить своё участие к происшедшей трагедии.
Даже мои открытые враги, которые ещё недавно услужливо снабжали ревизоров компроматом и строчили анонимные жалобы в различные инстанции, теперь вроде чего-то испугались, притаились и больше не проявляли никаких признаков недовольства. Процкий, Аверьянова и их немногочисленные пособники избегали встреч со мной и под любыми предлогами уклонялись от участия в разного рода совещаниях и собраниях, которые, по-прежнему, регулярно проводились на комбинате.
Не умолкали директорские телефоны. Звонили из министерства, местных советских и партийных органов. Складывалось впечатление, что начальство делает вид, как будто ничего особенного не произошло. Мне даже казалось, что мои просьбы и предложения теперь воспринимаются лучше и решаются быстрее, чем раньше.
Я принимал это, как выражение сочувствия и поддержки. В определённой мере такое отношение коллектива, работников министерства и местных органов власти облегчало страдания и притупляло обиду. Временами я даже забывал о случившемся и замышлял новые начинания и инициативы.
На начало июня было назначено отчётно-выборное партийное собрание. Коммунисты подвергли острой критике секретаря парткома Процкого, обвинив его в склоках и нечестности. Выступали не только “штатные” ораторы, как бывало раньше, а и рядовые работники, которые обычно отсиживались в задних рядах, проявляя полное безразличие к обсуждению партийной тематики. Всё своё недовольство решениями КНК они обрушили на парторга, обзывая его лгуном, кляузником и предателем интересов коллектива. Особенно резкими были выступления рабочих и мастеров. Они требовали выдворения склочника из состава парткома.
Даже немногочисленные единомышленники парторга, являвшиеся соавторами многих анонимных жалоб, не осмелились выступить в его защиту. Не решился на это и присутствовавший на собрании секретарь горкома Козлов. Кандидатура Процкого была исключена из списков для тайного голосования. Секретарём парткома была избрана Ольга Михайловна Крюковская, которая многие годы работала секретарём партийной организации комбината.
Многочисленные письма рабочих и служащих в партийные органы республики и страны с требованиями отмены несправедливого решения КНК вызвали гнев и возмущение Лагира, не привыкшего к такой реакции на его действия. Он потребовал от Баврина созыва расширенной коллегии министерства с участием директоров и главных бухгалтеров всех предприятий отрасли для одобрения решения о моём освобождении.
Коллегия была назначена на 8-е июня. В её работе участвовал Бусько и другие руководители КНК республики. В своём докладе Баврин признал решение Комитета народного контроля обоснованным и призвал членов коллегии и руководителей предприятий одобрить его. Он посоветовал и мне признать допущенные нарушения.
Ожидалось, что на призыв министра последуют голоса одобрения работников министерства и наиболее послушных директоров предприятий. Каково же было удивление Баврина и руководства КНК, когда с трибуны понеслись обвинения в адрес руководства министерства за беспринципность и соглашательство с необъективными выводами ревизии и несправедливым решением КНК. Об этом говорили не только директора предприятий, но и руководители отделов министерства.