Записки прапорщика
Шрифт:
Речи читали по секрету.
Присутствовавший при чтении Земляницкий апатично говорил:
– Черта ли им там не говорить! Послать эту самую Думу сюда, под Манаюв, глядишь, совсем бы другое запели. А в общем, плохо, братцы, войну надо кончать.
– Как это кончать? Отдать Польшу, захваченную немцами?
– А на кой черт нам Польша?
– продолжал Земляницкий.
– Что мы от этих панов получим? Сволочь они, больше ничего. Взять хотя бы нашего Мухарского, чистейший поляк, а кто считает его порядочным человеком? Подлиза!
– Ну, батенька, - возражали ему, - нельзя же по Мухарскому судить обо всем польском народе.
– А ну вас к черту! Давайте лучше в железку продолжим.
И Земляницкий тянулся за картами.
* * *
Перед окончанием резерва в Лапушаны прибыло новое пополнение для полка, состоящее в большинстве из украинцев. В первый же день с ними произошли недоразумения. Еще с разбивки по ротам для вновь прибывших был приготовлен обед отдельно, из получавшей уже права гражданства чечевицы.
Выстроились перед походной кухней с котелками за получением пищи. Повар стал разливать. Первые получившие пищу солдаты, отойдя в сторонку, попробовали похлебку и демонстративно начали бросать котелки на землю.
– Эту бурду у нас свиньи есть не будут!
– закричали несколько человек.
– Что такое, чем плоха?
– спрашивали другие.
Один из солдат, двухметрового роста детина, поднял свой котелок и начал медленно выливать из него чечевицу, которая, как и при предыдущих варках, оказалась неразваренной.
– Это не крупа - дробь!
– громко кричал он.
– Австрийцы на позиции пулями кормят, а свои дробью начиняют! Не будем есть!
– Долой!
– поддержали другие.
Поднялся невообразимый шум, гам. Несколько солдат набросились на кашевара, стащили его с кухни. Другие, подпирая плечами, опрокинули котел. Все содержимое кухни вылилось на землю.
К месту происшествия немедленно прибыл Хохлов в сопровождении попа и адъютанта.
Собрав всех вновь прибывших, он произнес резкую речь о воинской дисциплине, о том, что на фронте всякое действие, не соответственное званию солдата, влечет за собой отдачу виновных под полевой суд. Понуро и молчаливо слушали солдаты. Вслед за Хохловым священник, призвав Божье благословение на головы вновь прибывших, начал разъяснять волю и милосердие Божье, ведущее к победе русское воинство и государство Российское. В заключение мне было приказано немедленно разбить солдат поротно и предупредить ротных командиров об установлении за ними наблюдения.
Вернувшись к себе в комнату, где сидела группа офицеров, я рассказал о происшедшем.
– Это не первый случай, - сказал Боров.
– Солдаты категорически отказываются есть чечевицу. Но дело, надо думать, не только в чечевице, а в том, что пора кончать.
* * *
Те запрещенные речи, которые показывал Боров офицерам, распространяются и среди солдат.
Появилось сообщение об убийстве Распутина. Офицеры говорят, что это злой гений царской семьи и что с его убийством дело пойдет лучше. Все беды и напасти, постигшие нашу армию, все затруднения в тылу валят на голову Распутина. Солдаты отнеслись к убийству совершенно равнодушно. Я попросил Ларкина специально послушать разговоры на эту тему в команде и в ротах. Но ему так ничего и не удалось услышать.
– Но все же как к нему относятся?
– настойчиво спрашивал я Ларкина.
– Да как относятся? Говорят, что способный был мужик до баб, а царица, вестимо, тоже баба, чай, и ей надо, муж-то на фронте. Ведь и наши бабы в деревне, смотри, как балуются с австрийцами. Окончится война, так сколько маленьких немцев да австрияков по деревням появится... У них, впрочем, русских. В будущем авось и воевать не придется.
– У тебя тоже австриец в хозяйстве?
– Ну, нет!
– энергично протянул Ларкин.
– Если баба возьмет австрийца, так я ее, стерву, укокошу.
– А почем ты знать будешь?
– Как же не знать! Сейчас же земляки напишут. Дмитрий Прокофьевич, солдаты все справляются, когда же стариков увольнять будут? У нас в команде сорокапятилетних много. Полк сам не может, а приказа такого нет. Чего же их тут держать?
– продолжал Ларкин.
– По закону можно до сорока трех лет призывать, а людей призывают черт знает каких, стариков совсем. Шестнадцати лет берут, сорока пяти лет берут, что же, скоро баб, что ли, брать станут?
– Ты же сам недавно говорил, что много убивают, надо же кем-нибудь замещать.
– Так-то оно так, да только вы посмотрите, сколько лоботрясов разных в тылу околачивается, все на "оборону" работают, на тульских-то заводах все наши богатей устроились. У кого сотня лишняя найдется, тот на "оборону" работает, а у кого нет, того сразу на фронт.
– Винтовки тоже надо делать.
– Так вот и посылай тех, кому больше сорока лет.
– Чего ты-то волнуешься, ведь тебе еще сорока нет?
– Я о себе не беспокоюсь, я при вас, а ежели при вас, значит, целым буду. А посмотрите в нашей команде - Стишков, Валенкин, Гремячкин, у них у всех по два сына на фронте и сами тут, а дома, говорят, старуха с малыми детьми с голоду помирает.
– Ничего не могу поделать.
– Мы это, ваше благородие, знаем. Может, слухи у вас какие имеются на этот счет?
– Нет, Ларкин, пока ничего не слышно.
* * *
В полку установлена свирепая цензура. Я не получаю ни одного письма, которое не было бы перлюстрировано. То же и с письмами солдат. Они, прежде чем попасть на почту, передаются полковому цензору, прапорщику Завертяеву. Так как сам Завертяев прочесть несколько сот писем, отправляемых ежедневно из полка, не в состоянии, то ему дан целый штат писарей. С наиболее характерных писем снимаются копии и отмечаются фамилии посылающих, а также и адреса. Эти сведения передаются от Завертяева в цензуру, находящуюся при полевой почтовой конторе корпуса.
Завертяев показывал несколько сводок. В письмах из полка солдаты жалуются на скверную пищу, тяготы окопной жизни, плохое обмундирование, на отсутствие возможности поехать в отпуск. Большинство писем монотонно, однообразно, начинаются миллионами поклонов всем родственникам от мала до велика и обыкновенно оканчиваются просьбой о посылках, а в некоторых письмах высказываются желания получить небольшое ранение или попасть в плен. Есть и такие, в которых сообщается об односельчанах, товарищах по полку: им пофартило, удалось получить легкое ранение, или перебежать в плен, или произвести удачное саморанение. Но каждое письмо проникнуто одной мыслью, одним желанием: скорее выбраться на родину.
В письмах из тыла от жен, матерей или близких родственников звучит безумная тоска, беспокойство. Пишут о разных хозяйственных и семейных делах, о том, что не хватает хлеба, что не удастся полностью обработать землю, жалуются на сильную дороговизну. В заключение следует приглашение как можно скорей прибыть домой или последовать примеру соседей, которым удалось отделаться от службы путем дачи взятки. Григорий Давыдов, пишут в одном письме, приехал с фронта раненный в ладонь, пролечился два месяца, а потом сходил на ааьод, дал мастеру сто рублей - теперь работает на заводе. Или Дежин, лечился в лазарете, получил такую болезнь, с которой на фронт не посылают...