Записки провинциального священника
Шрифт:
— Прежде чем мы с вами расстанемся — а мне хотелось бы расстаться с вами навсегда, — я вынужден задать еще один вопрос — относительно регента и хора.
— Что касается расставания, то, к сожалению, это не от нас зависит. Мы с вами тут только пешки. В отношении регента и хора могу сказать определеннее. Хора нет. Хору платить нужно. Регент был. Древний старец. Кто-то мне говорил на днях, что он при смерти, а может быть, и умер уже.
— Адрес!
— Чей? Регента? Пожалуйста.
Елизавета Ивановна достала из сумки блокнотик, что-то написала в нем, вырвала листок и передала мне.
— Свой адрес я тоже написала. Вдруг пригодится. Как знать! Ваш предшественник, отец Василий... Не глядите, не глядите на меня так! Все, ухожу. Прощайте!
Председательница приходского совета неприличной походкой направилась к выходу и, не перекрестившись, вышла из храма.
Я остался один в разрушающемся, приговоренном к уничтожению храме. Несколько веков здесь молились люди. Они шли сюда со своими скорбями, радостями и надеждами... Тысячи, десятки, сотни тысяч людей... Поколение за поколением. Здесь их крестили, здесь они венчались, исповедовались в своих грехах, молили Бога о помощи, здесь их отпевали, когда они заканчивали свой земной путь. Все самые яркие и драматические события их жизни связаны с этим храмом. Неужели все это ушло, исчезло безвозвратно и передо мною только мертвый склеп?
Нет, нет, нет! Я стоял на коленях перед царскими вратами и почти физически ощущал, как от закопченных, потрескавшихся икон и фресок, от самих стен храма исходила незримая живая энергия. В народе есть выражение: «намоленный храм», то есть насыщенный, пропитанный молитвенной энергией тысяч и тысяч людей. Его можно разрушить и осквернить, устроить в нем склад и конюшню, но он никогда не станет мертвым склепом. Каждая его частица будет оставаться святыней, обладающей чудесной целительной силой.
В последнее время внимание ученых привлекает феномен интенсивного радиоизлучения Земли. Говорят, что наша планета, только что вступившая в фазу технологической цивилизации, кричит, как младенец, на всю Вселенную. Нет, наша планета не кричащий младенец. Что значат темные радиошумы по сравнению с ярчайшим светом пневматосферы Земли, излучающей духовную энергию! Свет пневматосферы в отличие от радиошумов, не теряя своей интенсивности, мгновенно достигает любой точки пространства, тотчас становясь достоянием Вселенной. И вот сейчас я нахожусь в одном из источников этого света. Он доверен мне. Я должен сохранить его во что бы то ни стало, не дать ему угаснуть, и не только ради той общины, настоятелем которой я назначен Священноначалием моей Церкви.
Не знаю, сколько времени прошло. Я поднялся наконец и, дважды перекрестившись перед престолом, прикоснулся к нему губами. И я понял вдруг, что сегодня же я должен совершить всенощную, а затем литургию, пусть даже один, пусть даже в пустом храме. И в голове мелькнула мысль, что от этого будет зависеть все: судьба храма и прихода и моя личная судьба.
Я решил осмотреть комнату, в которой мне предстояло отныне жить. С большим трудом удалось открыть заржавевший замок. Не было никаких сомнений в том, что он не открывался уже много лет. Что касается сторожа, который якобы там ночевал, то он скорее всего лишь числился в ведомостях Елизаветы Ивановны.
Открыв дверь, я почувствовал застоявшийся запах пыли. Поскольку электричество туда проведено не было, я зажег свечу и по узкой винтовой лестнице поднялся наверх. На лестничную площадку выходила дубовая, обитая медью дверь. Я толкнул ее. Она со скрипом подалась, и я оказался в небольшой келье со сводчатым потолком и узкой щелью вместо окна. Возле этой щели стоял покрытый сукном стол и старинный, с высокой резной спинкой, стул. У противоположной стены находился огромный кованый сундук, видимо служивший для прежнего обладателя кельи и лежанкой. В углу висела икона.
Я вставил свечу в стоявший на столе медный, с зеленоватым налетом подсвечник, подошел к сундуку и открыл его. Сверху лежал набитый соломой матрац. Под ним находилось бережно завернутое в простыню, стертое и потемневшее от времени священническое облачение: епитрахиль, фелонь, пояс, палица и поручи. Рядом лежали изданные в прошлом веке Служебник и Чиновник и толстые тетрадки, исписанные аккуратным бисерным почерком, с дореволюционным правописанием, с «ятью», «фитой» и «ижицей». Это были дневниковые записи и заметки по истории храма. В верхнем углу лицевой страницы тетрадей было написано имя: «Иеромонах Варнава».
Боже мой! Эти записи пролежали в сундуке по крайней мере лет шестьдесят! Невероятно! Но почему невероятно? Кого они могли заинтересовать? Елизавету Ивановну? Отца Василия? Вряд ли их мог соблазнить и старинный сундук... Впрочем, как они сумели бы вынести его отсюда? Но ведь сундук каким-то образом оказался здесь! Выходит, мастера изготовили его в самой келье по заказу ее обитателя... Когда же это было? Наклонившись, я разобрал на металлическом орнаменте цифру «7174», год от сотворения мира, 1666-й по новому исчислению. Век Алексея Михайловича! Стол у окна принадлежал уже новому времени. Однако и он, судя по габаритам, изготовлен здесь, в келье. Стул, конечно, можно было бы вынести, и в Москве коллеги Елизаветы Ивановны наверняка бы так и поступили. Они и сундук бы вынесли, прорубив полутораметровую стену храма. Но провинция есть провинция. Тмутаракань, одним словом.
Невероятным усилием воли я преодолел свое любопытство и отложил записи иеромонаха Варнавы. Спустившись вниз, я обнаружил во дворике около храма санузел, нашел ведро и половую тряпку и, набрав воды, вновь поднялся в келью. Я совершал омовение кельи в особом, приподнятом настроении, я почти священнодействовал. Ведь это была не просто уборка комнаты — смывалась пыль десятилетий: семидесятых, шестидесятых, пятидесятых, сороковых, тридцатых и, наконец, двадцатых годов. Воссоздавалась первозданная чистота святого жилища благочестивых старцев, неведомых мне божественных избранников, куда я сподобился подняться по узкой лестнице, как по лествице Иакова. Это не было погружение в бездну веков, это было восхождение к Небу. «И увидел во сне [Иаков]: вот лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот Ангелы Божий восходят и нисходят по ней. И вот Господь стоит на ней и говорит: Я Господь, Бог Авраама, отца твоего, и Бог Исаака; (не бойся): землю, на которой ты лежишь, я дам тебе и потомству твоему».
Вскоре келья сияла чистотой. Втиснувшись в щель окна, я открыл его. Свежий воздух впервые более чем за полвека ворвался в комнату.
Прочитав канон, я взял с собой облачение старца Варнавы, вино и просфоры, которые промыслительно дал мне архиепископ, и спустился в храм.
Сколько раз я облачался в алтаре перед службой, сколько раз машинально надевал на себя священнические одежды, почти бездумно читая подобающие молитвы! Сейчас все было иначе. С волнением и трепетом я рассматривал поблекшие облачения старца Варнавы. Господи, да им же нет цены! Они расшиты настоящими золотыми и серебряными нитями, украшены не стекляшками, а жемчугом и камнями! Это не жалкие поделки Софринской мастерской. Как случилось, что на них не обратили внимания ни отец Василий, ни Елизавета Ивановна, ни их предшественники, ни вездесущие чекисты, ни лихие комсомольцы двадцатых годов? А может быть, никто из них, полагаясь друг на друга, так и не удосужился подняться в келью старца Варнавы?
Облачения были тяжелыми, как рыцарские доспехи. Возлагая их на себя, я испытывал чувство подъема, пьянящего возбуждения, как воин, готовящийся на брань. Не случайно ведь при возложении набедренника читают: «Препояши меч Твой на бедре Твоей, Сильне». Доспехи и меч! Как герой рыцарской сказки, я обрел их сегодня. Они ждали меня десятки лет. Они были ниспосланы мне свыше, чтобы укрепить меня, сделать неуязвимым для врагов. Это ли не чудо? И разве не чудо то, что облачения, только что казавшиеся ветхими и тусклыми (может быть, потому и сохранились они), вдруг обрели блеск и сияние и при свете свечей заискрились драгоценные камни, ожил, стал чистым и ясным, казалось бы, умерший жемчуг.