Записки викторианского джентльмена
Шрифт:
В провинции я отучился волноваться, да и невозможно каждый раз волноваться, отправляясь из незнакомого гостиничного номера в такой же незнакомый зал, тут нужно, засучив рукава, делать свое дело.
Вся эта затея дала еще один приятный плод: у меня появились новые друзья. По-вашему, я сам себе противоречу: не я ли только что сказал, что всем пресытился и не терплю новых людей? Минуточку, сейчас все объясню: я лишь хотел сказать, что у меня нет сил завязывать знакомства, но тут я и не прилагал усилий, а если другие их прикладывают за меня, я возражать не собираюсь.
Так, в Эдинбурге, куда меня привело все то же желание испробовать свои силы, я познакомился с доктором Джоном Брауном и его семейством и подружился с ними со всеми на всю жизнь. Как же оттаивало мое заиндевевшее сердце, когда я появлялся в таком доме, как у Брауна, видел добрые лица и обращенные ко мне лучистые улыбки; возможно, по лондонским стандартам угощение здесь было скромное, но если сравнивать радушие...
Вы спрашиваете, как на мне сказалось мое новое занятие? Оно меня переменило, и переменило к лучшему. Я никогда не верил, что, проносясь "галопом по Европам", мы в самом деле чему-то научаемся, разве только географии, которую усваиваем в силу самой ее наглядности, зато я издавна считаю, что всем нам следует пожить в каком-то уголке, не похожем на наше обычное местопребывание, чтобы стряхнуть самодовольство, если оно нам угрожает. То же самое касается и городов: что толку мчаться через них со страшной скоростью, как мне это не раз случалось делать, и умножать их список?
– не лучше ли побыть в каком-нибудь одном хотя бы три-четыре дня, немного побродить по улицам и, если представится возможность, навестить нескольких обитателей? Это и в самом деле расширяет кругозор и заставляет с изумлением понять ту недавно еще чужую жизнь, которая течет под его крышами. По возвращении мы видим по-иному и собственные лары и пенаты, а некоторое неизбежное при этом смятение действует оздоровляюще.
С какой-то непонятной целью я вновь и вновь жевал и пережевывал все эти мысли, словно задумавшаяся корова, сравнение с которой, наверное, уже пришло вам в голову, пока меня не осенила вдруг блестящая идея: а не поехать ли мне с лекциями в Америку? Что вы на это скажете? Все окружающие заявили, что я, вне всякого сомнения, вернусь с целыми сундуками звонкой монеты, смогу расстаться с литературной поденщиной, заживу припеваючи и буду писать одни только шедевры. Тут было над чем призадуматься, тем более что мне это казалось естественным продолжением поездок в Кембридж, Оксфорд и Эдинбург, на время весьма меня взбодривших. Мне было ясно, что турне по Америке затея вполне реальная, причем способная повлечь за собой то самое великое обновление, в котором я нуждался; ведь там все будет другое: воздух, страна, обычаи, пейзажи, люди, даже культура!
– то будет гигантская, крутая, потрясающая ломка, которая либо вернет меня к жизни, либо окончательно убьет. Как тут не рискнуть! Да, не рискнуть было бы жаль, но многое меня удерживало, и чем дальше, тем я больше сомневался в выполнимости подобного плана. Нельзя отправиться за океан немедленно, в один день такое не делается, никто не скажет: "Вам в Америку? Пожалуйста, вот билет на сегодня - на двухчасовой поезд до Ливерпуля, судно отплывает с вечерним приливом, багаж ждет в каюте; не беспокойтесь, все предусмотрено, в Америке вам обеспечен радушный прием, здесь тоже все будет в порядке". Так не бывает, предстоит преодолеть миллион трудностей. Прежде всего, нужно переплыть океан. Нельзя подняться на борт судна, когда вам это заблагорассудится: билет заказывают за несколько месяцев вперед, а после, когда становится известен день отплытия, необходимо подтвердить, что вы не переменили своего намерения. И, значит, нужно спланировать свою жизнь на несколько месяцев вперед, но кто способен на такое в нашем беспокойном мире? Меня это приводит в ужас, я ненавижу связывать себя и обещать, что ровно через год сделаю то-то и то-то. И, наконец, главное: я отправлюсь на другой конец света со своими худосочными лекциями, но кто мне гарантирует, что их там хоть одна душа захочет слушать? Переговоры на эту тему напоминали попытки измерить глубину Атлантики. Однако, в конце концов, дело сдвинулось с мертвой точки, и путь в Америку был открыт для меня. Оставалось последнее препятствие самое серьезное: мои дети. Вы понимаете мои чувства. Я знал, что матушка в Париже встретит их с распростертыми объятиями, да и они с великим удовольствием вернутся к ней на несколько месяцев. С моими стариками они виделись регулярно - те часто приезжали на улицу Янг, а кто откажется пожить полгода в Париже? Сложность была не в том, как подыскать им временный приют, а в том, чтоб этот приют не оказался постоянным. Никто не станет отрицать, что путешествие в Америку небезопасно, и корабли все время тонут, возможно, эта участь постигнет и меня, что тогда будут делать мои крошки, которых судьба уже лишила матери, а теперь может лишить и отца, - вправе ли я так рисковать? Вознося должное количество молитв, я ждал от небес ответа, какое принять решение. Я ощущал тоску и усталость, и Америка казалась мне громадной бутылью лекарства, которое следует выпить залпом, чтоб тотчас исцелиться, но я себе не признавался в подобных мыслях. Во мне боролись надежда и страх, энтузиазм и сомнения, вера и неверие. В какую-то минуту я было - решил, что бросаться в Америку очертя голову и вовсе неразумно, ну, не совсем очертя голову, - конечно, на сборы уйдут месяцы, но все равно я не успею подготовиться к поездке. Да и с какой стати туда ехать, когда и в Англии я побывал далеко не всюду?
Итак, я колебался. Сначала приводил веские доводы против поездки, потом еще более веские - в пользу поездки, и вся эта нелепость продолжалась до последней минуты. Поэтому я был разбит и душой, и телом, так разбит, что нечего было и думать ехать в Америку без надежного спутника (сознаю, что заслуживал обвинения в изнеженности: в моем возрасте обычно обходятся без нянек). Но и тут меня подстерегала трудность: надежный спутник - что это может быть за птица? Безусловно, не камердинер (как ни привлекательна была мысль передать кому-то нехитрую заботу о моем платье и утреннем кофе, который мне подавали бы в постель) и, разумеется, не досужий приятель, но и не обычный секретарь, который только бы и делал, что вел мою корреспонденцию и переписывал лекции. Мне нужен был настоящий помощник, достаточно сведущий, чтоб справиться с бумажной работой и всякими переговорами и договорами, но не гнушавшийся и мелких поручений, строго говоря, не входивших в его обязанности. Было бы хорошо, если бы я мог с ним порой потолковать о том о сем, но мог бы и помолчать, когда душа не лежит к разговорам. Я предпочел бы, чтоб он был мне ровней, но и не чувствовал бы себя униженным, если его порой не станут приглашать во всякие заманчивые места, куда буду ходить я. Больше всего меня пугала перспектива оказаться один на один с растяпой, от которого будет больше вреда, чем проку, и от которого нельзя будет избавиться за столько миль от Англии, - даже увязавшуюся в пути собаку не прогоняют далеко от дома.
Когда у меня бывало хорошее настроение, я начинал воображать, что со мной поедет настоящий друг, скажем, Фицджералд, - мечта невыполнимая и, в любом случае, глупая, но подсказавшая мне мысль присмотреться к семьям моих друзей, чтоб подыскать там человека, в какой-то мере мне известного и по склонностям, и по личным свойствам, которого соблазнила бы возможность побывать в Америке. Вот так я и отыскал Эйра Кроу, молодого художника, с родителями которого познакомился давным-давно, еще в Париже. Я помнил Эйра славным десятилетним мальчиком, но в 1852 году ему было уже лет двадцать пять; в наших судьбах было много общего: как некогда и я, он обучался живописи, к которой обнаружил определенные способности, и мог рассчитывать на скромный заработок в будущем, но когда семья Кроу узнала трудные времена, дни Эйра как художника оказались сочтены, и ему пришлось искать себе другой источник пропитания. Вам это ничего не напоминает? Огромное его достоинство было в умении молчать. Есть люди, особенно молодые, которых молчание выводит из себя, им тотчас хочется его заполнить, оно их тяготит, но Эйр был им противоположностью. Молчание для него было родной стихией, и одиночества он не боялся, ибо, по-моему, не знал, что это такое. Когда я предложил ему сопровождать меня в качестве секретаря, он очень загорелся, удерживала его лишь мысль о матери, которая была серьезно больна, некоторые даже говорили, что она при смерти, и сыновний долг повелевал ему остаться. Мне следовало бы за это похвалить его и погладить по головке, но, каюсь, я поступил иначе. Времени оставалось в обрез, и я употребил все свое красноречие, чтоб убедить его ехать со мной. Достойная женщина, его мать настаивала на том же, как делают в подобных случаях все эти святые мученицы матери, и я добился своего. Эйр согласился ехать, и сразу с моих плеч спала добрая половина забот. С самых первых дней он выказал себя надежным и дельным человеком, и если бы не...
– нет, это немилосердно, у вас может сложиться неверное впечатление, если я начну критиковать его, ничего не рассказав о нашей поездке, да и говоря всерьез, критиковать его было не за что.
Итак, все было готово, правда, ваш покорный слуга находился в ужасном расположении духа, однако о лекциях он условился, удостоверился, что его ждут на другом материке, отправил детей в Париж и заказал билет на судно. Единственное, чего ему недоставало, так это спокойствия и удовлетворения от всего предпринятого. На этих страницах я не раз вам говорил, чего мне стоит расставаться с детьми, так вот, умножьте на сто мой обычный страх и горе, и вы получите отдаленное представление о тех муках, через которые я прошел на сей раз. Выложить девочкам напрямик, как полагается мужчине) "Всего хорошего, детки, я уезжаю в Америку, ведите себя примерно, пока меня не будет" - я был не в состоянии, о нет, я сделал это совсем не так и попрощался с ними трусливо, наспех - им, должно быть, показалось, что папа уезжает купить неподалеку книгу. Обмануть таким способом матушку было, конечно, невозможно. Если меня и самого пугало задуманное предприятие, то ее оно повергало в трепет, и на ее стенания и слезы нельзя было смотреть без ужаса. Она потратила недели на то, чтоб подыскать соответствующий моей комплекции спасательный жилет, который ждал меня в каюте во всем своем мерзком клеенчатом великолепии и был чудовищно вонюч. Не думаю, чтобы мне удалось его напялить, даже если бы я трудился над ним целую неделю, но, к счастью, мне не пришлось вверять себя его благоуханным объятиям. Наверное, вы посмеиваетесь над всей этой забавной суматохой, но я ее вспоминаю без стыда: поездка была для меня делом нешуточным.
В октябре 1852 года, серьезный и торжественный, я поднялся на борт "Канады" в Ливерпульском порту, не чувствуя ни малейшего возбуждения. Возбуждение в таких случаях бывает радостным, но я не испытывал ничего радостного. Уж слишком мои приготовления напоминали сборы в последний путь, я походил на фараона, который, готовясь к путешествию в неведомое, упрятал в пирамиду все свои пожитки, осталось произнести последнюю молитву и - с богом! Ощущение обреченности усилилось после того, как я прочел присланную мне вырезку из газеты "Нью-Йорк Гералд", которая выбрала минуту, когда я начинал свое турне, чтобы таранить задуманное предприятие. В ней порицалось низкопоклонство американцев перед каждой заезжей знаменитостью, к числу которых, по мнению автора статьи, я даже и не принадлежал, и говорилось, что чествовать меня, как Диккенса, было бы, по меньшей мере, глупо, а заодно меня именовали снобом-кокни! Неплохое начало.
Бог с ними, с чествованиями - ликующие толпы и восторженные крики я уступаю Диккенсу - но меня отнюдь не привлекала обстановка всеобщей враждебности. В конце концов, зачем ехать туда, где мне не рады? Нет таких денег, ради которых я согласился бы терпеть потоки брани. Что же, на пристани в меня будут швырять гнилыми помидорами? К счастью, я хорошо знаком был с газетными нравами у себя на родине и знал, что публика порой совсем не думает того, что от ее имени возвещают газетчики, и прежде времени не стоит обращать на них внимание. Возможно, в чем-то я и вправду чересчур ранимый человек, но газетной критикой меня не проймешь.
От вашего внимания, скорей всего, не укрылось, что со времени моего разрыва с Брукфилдами до октября 1852 года, когда я отплывал в Америку, промчался целый год. Каралось бы, немалый срок, совсем немалый, и вам, наверное, подумалось: что ж, если он и ищет перемен, но теперь уже, конечно, не из-за той злосчастной истории, которая перевернула всю его жизнь. Но для такой душевной утраты, как моя, год - это очень мало, очень и очень мало. Он пролетел, а я лишь начал поправляться, лишь начал приходить в себя после тяжелого сердечного недуга, неверными шагами нащупывал дорогу среди повседневных житейских забот. Весь этот год мое сердце оставалось тощей, невозделанной нивой, на которую не упало ни одно семя нового чувства, и лишь недавно я поверил, что под, целительным воздействием времени, которому под силу утучнить и голую скалу, ко мне еще вернется способность растить всходы. Период бесплодия после душевной драмы неизбежен, по-моему, быстрого возврата к полноте жизни тут быть не может. Долгие недели и месяцы должны пройти в пустоте, иначе вам грозит еще одно такое же несчастье. Мне много раз случалось видеть, как пострадавший в состоянии безумия бросается в очередную любовную историю, внушая себе, что оба чувства равноценны, хоть про себя знает, что ищет утешения, а не любви. Кстати, позвольте рассказать, пока мы не взошли на борт "Канады", одну коротенькую историю, случившуюся со мной в том же 1852 году, - иначе вы решите, что я окончательно впал в менторский тон. Я как-то получил письмо от одной молодой особы, по имени Мэри Холмс, которую знал еще по тем временам, когда приезжал в Девон на школьные каникулы. Я смутно помнил ее имя, и в сочетании с сентиментальным чувством, которое вызвал у меня обратный адрес на конверте, этого оказалось достаточно, чтоб пробудить во мне интерес к ее заботам. Сколько помнится, Мэри Холмс, подобно сотням моих корреспонденток, просила помочь ей напечатать несколько стихотворений - или церковных песнопений, не могу сказать точно, - но, несомненно, речь шла о публикации. Ко мне косяками прибывали письма от многочисленных мисс Смит из разных концов страны, просивших меня пристроить в печать пробы их пера, которые папочка, приходской священник или друг дома находили восхитительными. Обычно я советовал им не тратить понапрасну времени, разве что они владели скромным капиталом и были бы не прочь пустить его по ветру, но, отвечая Мэри Холмс, я подобрал для своего сурового совета более мягкую форму и нашел возможным присовокупить к нему несколько комплиментов. Не знаю, зачем я это сделал, возможно, меня тронула наивность ее письма. Как бы то ни было, между нами завязалась переписка, и из Девона потек ручей очаровательных посланий, которых, признаюсь, я стал ждать с волнением и радостью, порой растроганно задумываясь над личностью своей корреспондентки. Догадываетесь, куда ветер дует? Довольно скоро Мэри Холмс призналась, что ей хотелось бы найти в Лондоне место гувернантки или учительницы музыки и она была бы необычайно признательна, если бы... если бы... нет, это слишком дерзко с ее стороны, она не смеет и заикнуться о такой любезности, но все-таки, не мог ли бы я ей посоветовать, как взяться за поиски. Тут во мне заговорила осторожность, удержавшая меня от поспешных шагов, и, подавив желание пригласить это небесное создание приехать прямо к нам, я уклончиво обещал навести справки у знакомых дам, которые, возможно, смогут приискать ей место. Интересно, что я писал ей в своих письмах, отыщется ли там одна-две нежные фразы, на которые она могла бы сослаться? Не думаю, хотя как знать. Скорее всего, я был добр и хотел помочь ей, не более того, но почему, скажите на милость, я был так жестоко разочарован, когда увидел ее во плоти? Бедняжкой Мэри Холмс, писавшей такие пленительные письма, плениться было трудно: она была рыжая, красноносая, нескладная, колченогая - увы, ни добродетель, ни мастерство, с которым она преподавала музыку, не возмещали недостатков ее внешности. Скажу по совести, что греха таить: я быстро потерял к ней интерес, зато запомнил навсегда преподанный мне жизнью своевременный урок. Мне стало ясно, что я вовсе не так равнодушен к прекрасному полу, как утверждал, и гораздо меньше привержен памяти Джейн Брукфилд, чем мне нравилось думать. Опасность заключалась не в том, что я внушу себе несуществующую страсть к какой-то даме ради того, чтобы утешиться, - а в другом, гораздо худшем: я буду обожествлять Джейн до тех пор, пока отношения с любой другой женщиной станут для меня немыслимы. Очень похвально, что я не увлекся кем попало ради того чтобы забыться, но кажется, я перехватил в другую сторону, и если история с Мэри Холмс чему-нибудь меня и научила, так это не слишком усердствовать в своей скорби и не обрекать себя на чувства, мне не свойственные.
Итак, в моем лице "Канада" получила пассажира, имевшего большую склонность к меланхолическим раздумьям, он бы являл собой довольно грустное зрелище, если бы ровно в ту минуту, когда он подымался на борт, ему не принесли первые экземпляры "Эсмонда". Видели бы вы улыбку, которой озарилось лицо этого старого меланхолика! Как просветлело его хмурое чело, как заблестели его скорбные глаза, когда он увидел это полиграфическое чудо. А это и в самом деле было чудо. Очень советую вам подержать в руках первое издание "Эсмонда", хотя бы для того, чтоб насладиться шрифтом эпохи королевы Анны, плотной бумагой и общим оформлением тома, оставлявшего впечатление подлинного шедевра того времени. Конечно, подобная стилизация стоит недешево, и от типографа тут требуется подлинное мастерство, но он прекрасно воплотил мой замысел, и я готов был раскошелиться, ну, а если публика не последует моему примеру, тем хуже для нее. Я с самого начала знал, что "Эсмонд" принесет убыток, но полагал, что если это и неудача, то почетная. Я взял в дорогу первый экземпляр, на который поглядывал с нежностью и удовольствием, как взял бы с собой счастливый талисман, - более того, мне виделась в нем веха, которой завершается грустный период моей жизни и начинается новая, счастливая пора. Под этим переплетом скрывалась история моих страданий, и мне казалось, что я перевернул последнюю страницу прошлого и теперь могу жить дальше, даже если мне не дано его забыть.
Не стану утверждать, будто в час отплытия благодаря случайной доставке "Эсмонда" на пристань испытывал великий подъем духа, но не было во мне и той свинцовой тяжести, которой я боялся. А может быть, я зря ее боялся, ибо в самой обстановке большого порта есть что-то завораживающее - оно заставляет человека позабыть свои дела и пробуждает нетерпеливое желание скорей отправиться в путь. Я долго стоял на палубе и, наблюдая за погрузкой, разглядывал на редкость выразительные лица матросов, группки машущих белыми платками родственников, которые пришли проститься с близкими, кружащих над головой в ожидании поживы чаек и, наконец, само море, мутное и темное, вскипающее волнами и раскатывающее их до самого горизонта. Земля с ее полями и городами кажется однообразной и унылой рядом с манящей и беспокойной подвижностью моря, и тянет нас не к ней назад, а лишь вперед, в его бескрайность. У кромки берега море так много обещает - ничто в нем не предвещает той серой монотонности, безбрежной многодневной пустоты воды и неба, которая потом рождает злобную угрюмость. Море - это приключение, и всем нам хочется стоять на палубе отчаливающего корабля. Даже предвидя, что через день-другой дело дойдет до крика: "Стюард, скорее тазик", мы радуемся брызгам, ветру и веселой сутолоке в порту. Мы знаем, что на следующие две недели выйдем из-под власти времени и, как бы перестав существовать, паря меж небом и землей, будем замечать одни лишь капризы погоды. Отрезанные от мира с его голодом, войнами и эпидемиями, мы попадем в полосу отчуждения заманчивое состояние для тех из нас, кто не смакует несчастья. По-моему, отплытие - лучшая часть всего путешествия в Америку, и даже если б это было возможно, жалко было бы его лишиться, - боюсь, правда, что поздно или рано люди научатся пересекать Атлантику мгновенно, и пассажир, не проведя и ночи в пути, окажется на другой ее стороне - тогда, у него не будет времени для размышлений, вроде тех, которым я предавался, держась за поручни "Канады". Да, если такой день настанет, а это неизбежно, я от души жалею будущего путешественника. Мне не хотелось бы прибыть в Америку, не перебросив мысленно моста между двумя мирами, не побывав в нейтральных водах, пролегающих между нашими культурами. Даю вам слово, едва "Канада" отошла от Англии и пустилась в путь, соединяющий два дальних берега, из моей груди вырвался вздох облегчения. Что ж, выбор сделан, назад возврата нет, и это меня радовало, ибо наконец-то я не желал возврата, а чувствовал отважное стремление двигаться вперед.