Записки викторианского джентльмена
Шрифт:
Я полагал, что свои взгляды на обсуждаемый предмет выразил достаточно ясно во время нашего столкновения с Эйром и что мне больше не придется внушать ему, как важно, чтобы он, будучи моим секретарем, считался с моими желаниями, поэтому мне и в голову не пришло что-либо возбранять ему - я полагался на его чувство долга, да и кроме того, немыслимо было обращаться с ним как с ребенком и запрещать бывать там или сям. Однако он не оправдал моего доверия и отправился слушать преподобного Теодора Паркера, лидера сторонников отмены рабства, где его присутствие было должным образом отмечено и оценено теми, кто считает своим кровным делом сколачивать себе политический капитал. Я рассердился, но ничего не сказал, ведь все это я уже говорил, однако когда во время нашего пребывания в Нью-Йорке Эйр взял альбом для рисования и отправился на Уоллстрит в аукционный зал, где шла работорговля, чем привлек всеобщее внимание к себе, а следовательно, и ко мне, я рассердился по-настоящему. Он думал, что сумеет тихо проскользнуть внутрь, сядет в уголок и, никому не мешая, будет делать наброски с того, что его заинтересует, но тут проявилась его ни с чем не сообразная наивность. Как мог он не привлечь к себе внимания, если был там единственным белым, да еще и рисовал в подобных условиях - зрелище и для рабов, и для их хозяев диковинное. Естественно, торговцы заподозрили, что он явился сюда по соображениям, которым они отнюдь не сочувствовали, последовала безобразная сцена, и его оттуда вытолкали. Он пробовал сопротивляться, но когда стало понятно, что нужно либо сдаться и уйти, либо стать жертвой насилия, он заговорил и сказал - признаюсь, я повторяю его слова с оттенком восхищения, - так вот, он сказал, что выгнать его можно, но нельзя помешать ему запомнить и записать все, что он тут видел. В гостиницу он вернулся страшно расстроенный и тотчас стал мне описывать, какие наблюдал унизительные сцены и как с рабами, особенно с женщинами, обращались хуже, чем со скотом, но я его остановил, успокоил и сказал, что не только не стану его слушать, но и не допущу, чтобы он совершал впредь подобные безумства. Справедливости ради должен заметить, что Эйр меня понял и больше не подавал повода для беспокойства, хотя, подозреваю, навсегда проникся ко мне презрением за слабость и жестокосердие. Я, со своей стороны, считал, что он не сумел понять всей сложности вопроса: конечно, очень хорошо кипеть благородным негодованием, защищать темнокожего друга, брата и проч., но существует целый ряд соображений иного, не морального свойства, осложняющих проблему. Те, кто в Америке подписали "Манифест против рабства", не предвидели экономических последствий освобождения трех миллионов рабов и не задумались над точкой зрения рабовладельцев, которые несли заботы и расходы по содержанию негров, скорее всего, огромные, и рассчитать их как слуг было невозможно. На деле, несчастья наших бедняков ничуть не меньше, если не больше, чем несчастья негров, и незачем прикрываться красивой фразой, будто они, по крайней мере, свободны, ибо что значит свобода в таких условиях?
Видите, чем обернулось наше продвижение на юг? Лишь на месте с меня спало напряжение - я понял, что ни мне, ни Эйру, как бы страстно он ни желал того, не предстоит решать, на чьей мы стороне. Сначала мы отправились в Вашингтон, который своей атмосферой и смешением архитектурных стилей напоминал курорт Спа. То был очень дружелюбный городок, но какой-то странный - с чертами Парижа, Лондона и даже Рима. Общая планировка тут французская, и улицы похожи на бульвары, но вот вы доходите до Капитолия, и он напоминает вам о Риме, церкви - об Англии, а зелень повсюду - сады, деревья - приводит на ум Лондон. Вашингтону, хотя он и столица, не хватает оживленности Нью-Йорка, местами он так походит на деревню, что тут, подумалось мне, наверное, неплохо бы жилось. Люди здесь были милые, чуткие к искусству, горевшие желанием внушить мне любовь к своему городу. В Вашингтоне напротив Белого дома, который больше всего смахивает на загородное строение, есть площадь, где жители воздвигли памятник генералу Джексону работы Кларка Миллза, - поверьте мне, хуже этой статуи нет ничего на свете (какое тяжелое испытание для прославленной деликатности Титмарша!). Пусть бы меня провели мимо нее один раз и спросили с этой пугающей американской откровенностью, что я о ней думаю (пугает же она потому, что от вас не ждут ответного чистосердечия), но меня водили к ней десятки раз, казалось, все пути ведут туда, поэтому передо мной стояла чертовски трудная задача: не показать, что вышеозначенная статуя, изображавшая чудовищного всадника на чудовищной лошади, заслуживает, на мой взгляд, единственного приговора - чудовищно. Каждый раз, когда она начинала маячить впереди, я знал, что встреча неминуема, и прибегал к маленькой хитрости: принимался что-нибудь очень быстро говорить спутнику, шагавшему слева, чтоб не глядеть вправо и не уткнуться невзначай взглядом в это чудище, иногда я даже временно как бы лишался зрения - знаете, соринка попадала в глаз или что-нибудь такое же.
В Вашингтоне, в этом неказистом Белом доме мне случилось сидеть за обеденным столом с двумя президентами Соединенных Штатов. Не правда ли, достойное событие, чтоб написать о нем матушке? Пожалуй, если не считать того, что президент не вызывает у американцев того; великого почтения, какое внушает им наша королева. Еще бы, говорите вы, побагровев от гнева, какое может быть сравнение! Не знаю, почему мне их не сравнивать. Не потому ли наша королева кажется нам более великой, что корона - более древнее установление? Признаюсь, преклонение американцев перед высочествами внушает мне тревогу. Вы полагаете, оно уменьшится, как только их собственная система власти станет более зрелой? Хочется в это верить, надеюсь, что спустя сто лет они не станут охать и ахать над маленькой женщиной в блестящем венце, правду сказать, в последнее время я даже и блеска особого не видел - и будут больше гордиться демократическими институтами, которые провозгласили своим достоянием. Сам я был на седьмом небе, когда оказался рядом с их тринадцатым президентом, и буду помнить об этом событии до конца дней. К тому же он был славный малый, этот президент, правда, не слишком начитанный, но кто из наших правителей начитан? Счастье, если все они вместе прочли дюжину книг, и если на эту дюжину приходится один роман, мы все кричим "ура!".
Признаюсь, - хотя боюсь, мое признание противоречит сказанному ранее, в ту пору, когда мы уехали из Вашингтона, у меня появилось чувство, будто мои странствия только начинаются. После Бостона, Нью-Йорка и Филадельфии пейзажи вокруг Вашингтона казались мне чужими, но стоило нам их оставить, и я увидел, что ошибся: по мере того, как мы продвигались дальше и видели, как выглядела южная часть страны, мы сознавали, что ничего особенно чуждого в Вашингтоне не было. И вот, наконец, несмотря на февраль, настала чудесная погода - совсем весна, тепло, повсюду распустившиеся деревья и цветы, и главная отрада - свежие бананы к столу. Повсюду чувствовалось изобилие всепобеждающее и неизвестное нам в Англии: бескрайние мили зелени, многоцветная листва и пряные ароматы неведомых растений. Дома стали встречаться реже и выглядели примитивнее, города уменьшились и дальше друг от друга отодвинулись, Ричмонд казался нам деревней, пока мы не попадали в Чарльстон, который глядел столицей в сравнении с Саванной. Я нашел, что Виргиния очень красива, не хуже самых красивых уголков Англии, только более своеобразна, но Джорджия оказалась слишком равнинной и однообразной по растительности и по характеру поселений. Поражало, как быстро лесистые горные склоны Виргинии перешли в илистые берега и красноводные реки Джорджии, я мог поклясться, что мы пересекли океан, а то и два, чтобы сюда добраться, но нет, то была часть той же страны. Сидя на одном из белых пыхтящих пароходиков, плывших вверх по красной воде реки между огромными топкими островами серых отмелей, я чувствовал себя миссионером и не мог поверить, что на всей реке найдется хоть один человек, испытывающий пусть самый мимолетный интерес к английским юмористам восемнадцатого века. Как нелепо я себя чувствовал: облаченный в жесткий костюм джентльмена безвестный писатель из дальней крошечной страны, дерзнувший забраться в такую глушь, чтобы читать лекции! Но как же было удивительно, что даже там, где вместо мощеных тротуаров перед нами лежала песчаная дорога, буквально из ниоткуда появлялось десятка два, а то и больше человек, которые собирались в простом деревянном сарае и слушали меня с видом величайшего понимания и удовольствия. Вы не считаете, что это много говорит о человеческой природе?
Странствие по югу превратилось в настоящее путешествие, подчас очень опасное. Однажды между Фредериксбергом и Ричмондом два дюжих негра на крутом откосе стопорили движение поезда, время от времени бросая бревна на рельсы, потому что тормозов у паровоза не было. Если вам даже думать об этом страшно, вообразите, что чувствовал я, когда сидел в вагоне и переживал все это въяве - бр-р-р! Мы с Эйром порою останавливались в страшной глухомани и очень гордились своей отвагой. Некоторые гостиницы были так наводнены блохами - уж в этом-то я разбираюсь, - что мы боялись быть съеденными заживо, а когда выходили погулять, не верилось, что окружающий пейзаж нам не приснился: вокруг царили невероятные убожество и ветхость. Нас очень сковывало и смущало, что мы так сильно отличаемся от местных жителей: хотя мы с ними говорили на одном языке - если прибавить или убавить гласную-другую - общение наше протекало так, словно то было тарабарское наречие. Все негры из речных верховьев неспешно двигались по своим делам, и, глядя на их чужие лица, совсем отличные от наших, я не мог себя не спрашивать, грешно ли думать, что их толстые, приплюснутые физиономии свидетельствуют о врожденном недостатке интеллекта? Само их лицезрение ставило меня в тупик и наполняло чувствами, которых мне бы не хотелось знать, поэтому я предпочитал глядеть на мальчишек, похожих на всех мальчишек в мире, лишь более живых и подвижных, в отличие от их родителей. Мне нравилось болтать и шутить с ними, должен сказать, что они были понятливы и отвечали дружелюбно. Эйр, конечно, пытался отравить это невинное удовольствие, пытаясь привлечь мое внимание к печальным созданиям с жалкими узелками, которые ждали отправки на аукцион, но я предпочитал замечать светлую сторону и вглядывался в играющих детей или в веселую улыбку негритянки, торговки арахисом, которая в ответ на мой вопрос о здоровье ответила: "Спасибо, дела идут на лад". Слишком легко видеть повсюду только горе, и так во всем в жизни.
В этой части страны у меня было не так много лекций, как в городах, но это и неудивительно. В промежутках мне хватало времени слоняться, сидеть на солнышке, зевать, спать, есть, пить, курить - ритм жизни был тут такой неспешный, что моего безделья, пожалуй, никто не замечал. Поначалу оно мне нравилось, но вскоре наскучило, ничто меня не взбадривало: ни общество, ни театры, ни клубы - делать особенно было нечего, осматривать тоже, и над всем краем стояло марево лени, пропитавшей меня до мозга костей. Возможно, где-то какие-то люди тяжко трудились, но я их не видел и не слышал и чувствовал, что прирастаю к месту, в котором остановилось время. Все чаще и чаще я стал возвращаться мыслями к дому и к близким, хотя меня манил Новый Орлеан, где, как говорили, можно было ждать хороших сборов от изголодавшейся по культурным развлечениям публики, но я стал уставать от юга и меня останавливала мысль о неудобствах шестидневного пути. Я снова не знал, что делать дальше. Пора было задуматься - и очень глубоко - не только о том, куда ехать по Америке, но и о том, в какую сторону двигаться по жизни, однако дремотный дух этих мест вызывал во мне лишь вялость и сонливость, и если я о чем и думал, так это о том, что подадут к обеду. Конечно, я мечтал, мечтал и ночью, и днем, но стыдно сказать, о чем были мои грезы, - они, наверное, вас разочаруют. Разве я не предал прошлое забвению, разве не исцелился, разве Америка не вернула мне жизнелюбие? Но что бы нас ни разделяло, осталась память о добром старом времени, которое нельзя было отринуть, и, несмотря на боль и горе, из него струились потоки прежней любви и доброты. Что за загадки?
– спрашиваете вы. Какие там загадки, я говорю о Джейн. Однако то не были неотступные, страстные думы, терзавшие меня так много лет подряд, но грустные, неясные, не лишенные приятности грезы, в которых я глядел на нее издали и слал прощальный привет, исполненный печали. Она прислала мне в Америку одну из своих чопорных, ненавистных мне записочек - я ни за что ее не процитирую из страха, что вы станете смеяться, сообщала, что снова в положении, здорова и желает мне того же. Другие мои корреспондентки, сестры Эллиот, тоже сообщили мне эту новость, добавив, что Джейн еще страдает, но спокойна. Что ж, я тоже хранил спокойствие настолько, что распорядился, чтоб в день, рождения ей от моего имени доставили две лилии: для нее и для ее новорожденного младенца, - и все же в моей душе был тайный уголок, который посвящен был ей одной. А Салли Бакстер? Ах, что за глупости, это маленькое увлечение совсем улетучилось из моей памяти.
Я полагал, что поеду в Канаду и оттуда отправлюсь домой примерно в июне, но пока я мешкал на юге, не желая расставаться с теплыми солнечными лучами, пришло письмо, вернее, два письма, заставившие меня поторопиться и ехать прямо в Нью-Йорк, откуда при желании я мог отправиться домой немедленно. В письмах говорилось, что мой отчим тяжело болел, перенес что-то вроде удара, но уже оправился и для тревоги нет причин. Вся эта грустная история случилась несколько недель назад, сокрушаться было бесполезно, принимать срочные меры - поздно, но, сидя на юге, на веранде, я читал письмо и снова переживал с ними это ужасное время, делил их горе и хотел быть с ними рядом. В конце концов, все обошлось, но все же меня охватила великая тревога, и я изводил себя мыслью, что на месте моих девочек - будь я в положении отчима, делать бы вообще ничего не пришлось - я впал бы в истерику и не сумел от страха пальцем шевельнуть. За сколько дней можно доехать до Нью-Йорка? Сколько недель ждут судна? Боже мой, это немыслимо, это ужасно, я был не вправе задерживаться ни на минуту. Что ни говорите, а я подвел матушку как раз тогда, когда она больше всего во мне нуждалась, - уж она-то, видит бог, никогда меня не подводила, когда бывала мне нужна. Я принялся думать о горе этой достойной женщины, и мое раздражение на ее безмерную преданность отчиму сменилось чувством вины из-за того, что я не оценил как должно любовь, их, несомненно, соединявшую. Мне следовало быть с ней рядом, держать ее за руку, подставить ей плечо, на котором она могла бы выплакаться; но когда я вообразил, что Анни, а может быть, и Минни пришлось это делать вместо меня, я ощутил еще большую тревогу: что если они оказались недостаточно крепкими и сломились под тяжестью испытания?
То был толчок, в котором я нуждался, - мы упаковали вещи и отправились в Нью-Йорк с величайшей поспешностью. Как сильно отличался путь назад: занятому своими думами путешественнику, которого тянет домой, ничто не интересно, кроме стрелок часов и железнодорожных расписаний, и хотя я вовсе не был уверен в том, что мне и в самом деле следует ехать домой и оставить мысли о Канаде, я торопился попасть туда, где мог бы часто получать известия из дому, и думал лишь об этом.
16
Я возвращаюсь домой и снова впадаю в уныние
Как только я оказался в Нью-Йорке, где мог регулярно получать почту, я настолько успокоился, что вновь всерьез стал размышлять: а не поехать ли мне все-таки в Канаду? Это было очень близко, мне не пришлось бы возвращаться в Нью-Йорк: из Монреаля в Ливерпуль ходили суда, - по крайней мере, я считал, что ходили, - и отказаться от поездки значило упустить случай. Уже стоял апрель, зима кончилась, лучше всего - думал я - вернуться домой к июню, чтоб вывезти куда-нибудь семью и хорошенько отдохнуть. Пока я навещал старых друзей" и носился по городу, все мои мысли бежали в этом направлении, но вот что случилось дальше. Я сидел в "Кларендоне", в некоем подобии холла, где американцы обычно читают газеты, когда в глаза мне бросилось объявление о том, что сегодня утром отбывает пассажирский лайнер "Кунард", казалось, это напечатали специально для меня. Я сразу понял, что непременно должен на него попасть, хоть эта мысль была, вне всякого сомнения, нелепа. Словно одержимый, я бросился к Эйру и велел ему паковаться, ибо хотел, чтоб мы отправились сегодня же. Не дожидаясь его ответа, я выскочил на лестницу и уже снова бежал по улице к билетной кассе на Уолл-стрит. Думаю, что меня там приняли за сумасшедшего: - У вас есть два места на этот, как он называется, лайнер, который сегодня отплывает?
– Есть, сэр, но он вот-вот отчалит. Неважно, я их покупаю.
– Вам надо быть на судне через двадцать минут, - и я оттуда выскочил. Не знаю, как это Эйру удалось, но к минуте моего возвращения наш багаж был собран, мы даже поднялись на борт заблаговременно.
Хотел бы я всегда так уезжать: без суеты, без нервотрепки, без мучительных прощаний, просто подняться и уехать. Боюсь, друзья, которых я оставил, сочли, что поступил я очень странно, невоспитанно и не по-джентльменски, жалею, если огорчил их, но зря они усмотрели в моей поспешности знак неуважения, знай они меня лучше, они бы так не подумали. Секрет же в том, что мною иногда овладевают неудержимые порывы, которым я вынужден подчиняться, иначе потом невыносимо страдаю от тоски и разочарования. В такие минуты меня охватывает страшное нервное возбуждение, которое придает мне редкостную энергию и решимость: я чувствую прилив жизненных сил и весь горю энтузиазмом. Тогда в "Кларендоне" мне словно кто-то приказал или внушил под гипнозом: _домой_! Объявление гласило: _домой_, - и я поехал домой.
Естественно, что обстоятельства исключали прощания, но я ухитрился набросать торопливую записочку тем, кого мой отъезд задевал всего больнее. То были, конечно, Бакстеры, которых я просил не ставить мне в вину внезапность моего отъезда и обещал вскоре вернуться. Верил ли я своим словам? Вне всякого сомнения. Моя любовь к Америке была совершенно искренней, я чувствовал к ней благодарность. Разве я не приехал сюда измученным и подавленным и разве не покидал ее приязненные берега здоровым и бодрым? Само мое здоровье доказывало пользу путешествия, замечательно, что почти все время я чувствовал себя отлично. Меня больше не мучили приступы болезни, донимавшей меня в Англии, я был на удивленье бодр. Как это объяснить, ведь я все время поглощал немыслимые горы снеди - тамошние порции неправдоподобно велики, - изрядно пил и часто менял климат? Не знаю и знать не хочу, я радовался своему здоровью и не докапывался до его причин, впрочем, порой мне приходило в голову, что здоров я оттого, что счастлив. Наверное, теоретическое допущение, что дух способен править телом, не выдерживает серьезной научной проверки, но не теряет от этого своей привлекательности. Хотел бы я превратить его сейчас в закономерность: одним усилием воли избавиться от всех терзающих меня болей и мук и снова стать здоровым, хотел бы я, чтоб счастье жить в прелестном доме с дочками способно было исцелить меня от всех недугов, но увы, не могу этим похвастать. Старость зашла слишком далеко, чтоб чары возымели действие, мне остается только смириться, не сетовать и благодарить судьбу за те способности, которые не пострадали. Одна из них, моя память, за исключением немногих досадных случаев, становится все лучше, и легкость, с которой я вспоминаю не только места и события, но и владевшие мной некогда чувства и умонастроения, почитаю за счастье. Как будто у меня есть доступ к какой-то огромной сокровищнице, по которой я могу расхаживать в любую пору, заглядывая во всякие чарующие тайники - все разноцветные и с драгоценными дарами. Все чаще и чаще я вхожу туда, чтобы открыть еще одну дверь и насладиться созерцанием часок-другой, но дом так необъятен, что мне не обойти его покоев, - всегда найдется неизвестная светелка вверху потайной лестницы, которую я обнаружу невзначай, зайду и буду там блаженствовать. Что сталось бы с нами, стариками, без такого дома?