Записки
Шрифт:
В субботу 24 мая был концерт у великого князя; я удалилась на короткое время в свою комнату, и, так как было довольно жарко, надумала открыть дверь, выходившую в большую залу Летнего дворца, направо от трона; ее в то время убирали, и она была вся полна рабочими. Императрица была в Царском Селе, но должна была вернуться в тот же вечер. Я издали увидела камер-лакея великого князя, Андрея Чернышева, которого он очень любил за его красоту; я его позвала и поговорила с ним в продолжение четырех-пяти минут, я стояла за полуоткрытой дверью моей комнаты, он в зале. Я повернула голову и увидела за собой камергера графа Девиера, которого великий князь прислал за мной, чтобы я шла прослушать одну арию. Девиер несколько лет спустя признался мне, что он имел приказание от императрицы следить за нашими поступками и иметь тайный надзор за поведением Андрея Чернышева. Я закрыла дверь и последовала за графом Девиером. Вечер так и прошел.
На другой день в воскресенье мы пошли в церковь. Выходя от обедни, мой камердинер Тимофей Евреинов передал мне записку от Андрея Чернышева, в которой он мне сообщал, что только что получил приказ отправиться со своими двумя двоюродными братьями, которые были выездными при дворе, в Оренбург, где их производят в поручики. Евреинов сказал мне: он не смеет явиться в комнату великого князя, но если вы с великим князем пожелаете его видеть, то он в прихожей, которая отделяет ваши покои от приемной комнаты великого князя. Я побежала к великому князю, и мы пошли через эту прихожую, где застали его заливавшимся слезами. Великий князь был очень огорчен ссылкой этого человека, и я также; он казался очень привязанным к нам обоим, но особенно ко мне. Мы простились с ним очень трогательно, все трое плакали.
Это приключение навело нас с великим князем в тот день на грустное размышление; менее чем в один год второй нами любимый человек был удален. Все наши слуги были удручены. Я кстати плохо себя чувствовала; под предлогом, что мне хотелось заснуть после обеда, а это было тогда очень в моде при дворе, я легла и много плакала.
Несколько часов спустя я встала, чтоб одеться и идти на куртаг. Крузе явилась сказать мне, что граф Бестужев, великий канцлер, и Чоглокова, статс-дама императрицы и ее родственница, просят видеть меня. Я была очень изумлена этим визитом; я приняла их, и граф сказал мне, что императрица назначила эту даму обер-гофмейстериной при мне; я еще пуще расплакалась. Я знала, что Чоглокова слыла за самую злую и капризную женщину изо всего двора. Я ответила им, что повеления ее императорского величества – для меня непреложный закон, и отпустила их; я просила Чоглокову извиниться за меня перед императрицей в том, что, страдая уже несколько дней сильной головной болью, из-за которой на другой день должны были пустить кровь, я не могла иметь чести быть вечером на куртаге. Чоглокова пошла к императрице и вернулась немного спустя сообщить мне, что в этот день куртага не будет, и, для первого выхода, поднесла мне приятный комплимент: императрица приказала ей передать мне, что я, дескать, «очень упряма». Я хотела узнать от Чоглоковой, почему и за что я была обвинена ее величеством в упрямстве, но она мне сказала, что передала то, что было приказано мне передать, что не знала тому причины и не могла расспрашивать ее величество. Новый повод к слезам с моей стороны. Я терзала свой ум, чтобы догадаться, в чем я была упряма: казалось, я всегда слушалась в должной мере. Я весь день не видела великого князя; он не был у меня, и вследствие того состояния, в котором я была, я не пошла к нему.
Всю жизнь свою я любила скрывать свои слезы, и это по причине гордости; я никогда не любила возбуждать сожаление: если бы я могла преодолеть себя и часто выказывать то жалостное состояние, в котором я находилась, то я бы его смягчила; но моя душа была слишком горда, чтобы возбуждать в свою пользу чью бы то ни было жалость.
На другой день утром мне пустили кровь. Только мне успели перевязать руку, как в комнату вошла императрица; все удалились, и мы остались наедине. Императрица начала разговор с того, что мать моя ей сказала, что я выхожу замуж за великого князя по склонности, но мать, очевидно, ее обманула, так как она отлично знает, что я люблю другого. Она меня основательно выбранила, гневно и заносчиво, не называя, однако, имени того, в любви к кому меня подозревали. Я была так поражена этой обидой, которой не ожидала, что не нашла ни слова ей в ответ. Я заливалась слезами и испытывала отчаянный страх перед императрицей; я ждала минуты, когда она начнет меня бить, по крайней мере я этого боялась: я знала, что она в гневе иногда била своих женщин, своих приближенных и даже своих кавалеров. Я не могла спастись от этого бегством, так как стояла спиной к двери, а она прямо передо мной. Крузе, всегда очень обязательная, когда дело шло о том, чтобы повредить, пошла поднять с постели великого князя, очевидно, чтобы сделать его свидетелем этой сцены. Он вошел в шлафроке, но Крузе ошиблась в своих предположениях; императрица, как только его увидела, переменила тон, очень ласково стала беседовать с ним о безразличных вещах, не говоря со мной и не глядя на меня более, и после нескольких минут разговора ушла в свои покои; великий князь удалился к себе. Мне показалось, что он на меня дуется.
Я осталась у себя, не смея довериться ни одной живой душе и, так сказать, с ножом в груди; я всё же вытерла слезы и оделась к обеду. Как только он кончился, я, совершенно удрученная, бросилась во всем наряде на канапе и взяла книгу; после того как я немного почитала, я увидела, что в мою комнату входит великий князь.
Он прошел прямо к окну; я встала и подошла к нему; я спросила, что с ним и сердится ли он на меня? Он смутился и, помолчав несколько минут, сказал: «Мне хотелось бы, чтобы вы любили меня так, как любите Чернышева».
Я ответила ему: «Но их трое, – к которому же из них меня подозревают в любви? И кто вам сказал об этом?»
Он сказал мне: «Не выдавайте меня и не говорите никому: это Крузе мне сказала, что вы любите Петра Чернышева».
Услышав это, я очень обрадовалась и возразила ему: «Это страшная клевета; во всю свою жизнь я почти не говорила с этим лакеем. Легче было бы подозревать меня в привязанности к вашему любимцу Андрею Чернышеву. Его, вы сами это знаете, вы ежечасно посылали ко мне, я постоянно видела его у вас, у вас с ним разговаривала, и мы с вами постоянно с ним шутили».
На это великий князь сказал: «Откровенно скажу вам, что мне трудно было этому поверить и что меня тут сердило, так это то, что вы не доверили мне, что имели склонность к другому».
Эта черта показалась мне чрезвычайно странной, но всё же я его поблагодарила за ласковый тон, каким он говорил со мной, и мне показалось, что я ослабила его подозрения. Я ему поклялась, что никогда не имела мысли о Петре Чернышеве, и могла смело в этом клясться, ибо это была правда. До сих пор еще не знаю, почему его избрали предметом этих подозрений, тогда как старший мог бы играть эту роль с большим правдоподобием, потому что к нему я была искренно расположена, притом сам же великий князь своей привязанностью к этому человеку и дал к этому повод; он только и говорил, что о нем, только его и видел, словом, это был его и мой признанный любимец. Это была детская, очень невинная привязанность, но всё же это была привязанность, и Чернышев был очень красивый малый – его двоюродный брат не мог идти в сравнение с ним. Между прочими достоинствами, которые мы с великим князем находили в этом Андрее Чернышеве, было то, что он напаивал Крузе, когда хотел, и этим доставлял нам возможность невозбранно скакать и прыгать сколько угодно.
Был еще человек, который часто освобождал меня от Крузе: мой поставщик, купец Шривер: по моему подстрекательству он часто приглашал ее обедать или ужинать.
Я имею полное основание думать, что в то время очень были заняты тем, чтобы поссорить меня с великим князем, ибо несколько позже граф Девиер ни с того ни с сего рассказал мне однажды, что он заметил склонность великого князя к девице Карр, фрейлине императрицы, а немного спустя доверил мне, что таковая же была у моего супруга к девице Татищевой. Через несколько дней после того Чоглокова явилась сказать мне, что императрица меня увольняет впредь от посещения ее уборной, куда вход выхлопотала мне мать, и что если мне нужно будет что-либо сказать ее величеству, то впредь я должна обращаться к императрице через нее. Я ответила ей, что умела лишь повиноваться приказаниям и воле ее императорского величества; в сущности, я вовсе не заботилась о том, чтобы торчать в этой комнате между горничными императрицы; я там скучала и ходила туда как можно реже.
Через несколько дней императрица объявила, что едет в Ревель, куда и мы должны были за ней последовать. Действительно, она отправилась, и мы с нею. Нас было четверо в карете: великий князь, я, мой дядя принц-епископ Любекский и Чоглокова; князь Репнин, его жена и несколько кавалеров составляли нашу свиту. Свита императрицы была очень велика. Это путешествие было очень неудобно столь же вследствие чрезмерной жары, сколь по медленности, с какой его совершали, вследствие плохих ночевок и потому, что часы отъезда, приезда и еды вовсе не были определены. Императрица забирала себе помещения на почте, и часто нас отсылали отдыхать или одеваться в такие места, где пекли хлеб и где из-за печей стояла невыносимая жара, или нам отводили палатки, которые прибывали всегда слишком поздно. Словом, в жизни я не испытала усталости и неудобства, какие имела в это путешествие в свите императрицы.
Впрочем, и в нашей карете была скука великая вследствие дурного расположения духа Чоглоковой, которая всё скверно принимала, на всё сердилась, всё объясняла с дурной стороны и у которой последним словом всех речей было: «Я об этом доложу императрице». Я покорилась своей участи и дремала всю дорогу. Великий князь переносил всё это с большим нетерпением; это его сильно озлобляло. Он хотел играть в разные игры в карете, но Чоглокова сказала, что это неуместно, и, действительно, пошла доложить об этом императрице, сделав из этого большое преступление. Не знаю, что та ей ответила, но по приезде в Ревель я узнала, что она в тесном кругу сказала, что Чоглокова ей уши прожужжала всякими мелочами и ребячествами и жаловалась между прочим, что мы хотели затеять petits jeux [2] . Но ведь от ее величества зависело – брать людей менее злых и более здравомыслящих.
2
Салонные игры – шарады, буриме, экспромты.
Наконец мы прибыли в Ревель; вся Эстония была на ногах; въезд императрицы в Екатериненталь совершился с большим торжеством, между двумя и тремя часами утра, под ужасным дождем и в такую темную ночь, что ни зги не было видно. Мы все были чрезвычайно нарядны, но, насколько я знаю, нас никто не видел, ибо ветер задувал факелы и, как только мы вышли из экипажей, всякий удалился в свой покой; я помещалась наверху, налево от входа в залу.
Со следующего же дня по нашем приезде началась крупная игра; фавориты и фаворитки императрицы, граф Разумовский и графиня Шувалова, не могли обойтись без нее; да это и было необходимо при дворе, где не существовало никакого разговора, где друг друга сердечно ненавидели, где злословие заменяло ум и где малейшее дельное слово считалось за оскорбление величества.