Записки
Шрифт:
Эта зима всё же была довольно приятна; я скучала меньше прежнего. Мой дядя, принц-епископ Любекский, почти постоянно находился в покоях великого князя, где, кроме того, бывало множество молодежи, которая только и делала, что прыгала и скакала; часто великий князь приходил с ними со всеми в мои внутренние апартаменты, и Бог весть, как мы скакали. Самые бойкие изо всей компании были тогда граф Петр Девиер, Александр Вильбуа, князь Александр Голицын, князь Александр Трубецкой, Сергей Салтыков, князь Петр Репнин, племянник того, что был при великом князе (он был лишь гвардейским офицером, но был вхож благодаря покровительству дядюшки), и много других, старшему из которых не было тридцати лет; оттого жмурки были в большом ходу, и часто плясали сплошь весь вечер, или же бывали концерты, за которыми следовал ужин. Всё это привлекало даже придворных большого двора.
В один прекрасный день той зимы императрице пришла фантазия велеть всем придворным дамам обрить головы. Все ее дамы с плачем повиновались; императрица послала им черные плохо расчесанные парики, которые они принуждены были носить, пока не отросли волосы. Городские дамы получили приказание не являться ко двору иначе, как в таких париках, надетых поверх их волос; они были наряжены еще хуже придворных дам: их волосы под париками поднимали эти последние, а у придворных дам с бритыми головами парик был по крайней мере ближе к голове.
Так как императрица велела себя обрить, что и послужило поводом произвести ту же операцию над всеми ее дамами, я думала, что наступит моя очередь; Чоглокова, которая ее перенесла, всё же доложила мне, что императрица меня от этого избавляет ввиду того, что мои волосы только отросли после болезни, перенесенной в Москве, когда всё выпало и голова была гладка, как ладонь. (В то время у меня были великолепнейшие волосы; они естественно вились, без завивок, и, несмотря на это, не были очень курчавыми.) Императрица объяснила причину этого общего благодеяния тем, что, не знаю, по случаю какого праздника, не имела возможности снять пудру со своих волос; чтобы появиться без пудры, она порешила вычернить волосы, а эта краска не хотела сойти с волос. Не знаю, в чем было дело, но всем было известно, что ее величество была белокурой и что она всегда красила свои волосы, брови и даже веки в черный цвет.
В декабре императрица поручила передать нам, чтобы мы сопровождали ее на богомолье в Тихвин, где находилась чудотворная икона Божьей Матери.
Когда наступил день отъезда, мы утром долго ждали отправления. Нам велели передать, что путешествие отложено, а вечером мы узнали, что путешествие это переносится совсем на другое время. Все хотели узнать причину этого; наконец узнали, благодаря розыскам, что граф Разумовский заболел подагрой.
Приблизительно в это же время мой тогдашний камергер, ныне фельдмаршал, князь Александр Голицын, просил разрешения на брак со старшей из моих фрейлин, княжной Анастасией Гагариной, которая незадолго до того заболела горячкой. Едва только успел он получить от императрицы разрешение на свадьбу, как княжна Гагарина почувствовала себя так плохо, что ее причастили, и два дня спустя она скончалась. Я очень оплакивала эту девицу, очень милую и хорошенькую. Императрица назначила на ее место ее старшую сестру, княжну Анну Гагарину, и захотела посмотреть на перенесение тела из дворца в Невский монастырь. Для этого она пришла в мои покои и из моей двери видела спуск погребального шествия по лестнице. Масленица помогла забыть это происшествие, а князь Голицын утешился, женившись на сестре покойной, княжне Дарье.
Ежедневно после обеда в шесть часов нужно было совершать экскурсию в большую галерею покоев императрицы под предлогом хождения к ней на поклон. Но ее там почти никогда не было видно; даже придворные ее по большей части там не бывали, фрейлины приходили аккуратно, и с ними мы затевали игру на час или на два. Этот парад был наискучнейшей вещью в мире. Два раза в неделю были французские представления, иногда, но очень редко, – маскарады. Всё же эта зима была одна из лучших, какие были в течение приблизительно восемнадцати лет, пока продолжался этот образ жизни.
После Нового года состоялась поездка в Тихвин. Мы проехали Шлиссельбург и Ладогу; императрица установила, чтобы все дамы в эту поездку носили собольи шапки, какие носят до сих пор мещанки во многих провинциальных городах. Моя затерялась как-то во время пути; Чоглоков достал мне другую у одной купчихи. Приехав в Тихвин, мы пошли с ее величеством в монастырь, где находилась икона; но наверное ни императрица и никто другой ее не видели, ибо она так черна, что ни вблизи, ни издали ее не видать на доске, на которой, говорят, она написана. За столом императрица с большой набожностью рассказала, что некогда шведы осадили этот монастырь, но что небесный огонь прогнал их и что они побросали даже свою посуду, что серебряные блюда шведского генерала еще находятся в монастыре; но нам их не показали. Мы застали в монастыре епископа, сосланного еще во времена императрицы Анны. Кажется, он там и остался.
Вернувшись оттуда, императрица велела нам приказать, чтобы мы вновь заняли прошлогоднее наше помещение, в котором она жила до тех пор, так как она велела прибавить к своему помещению деревянный флигель, который тянулся с угла Зимнего дворца до рвов Адмиралтейства. Поторопились также изгнать нас из нашего помещения, я думаю, вследствие того, что царившее там веселье не нравилось Чоглоковым, которые всё, что не было скукой, считали беспорядком. Они поселились под моими окнами в низком флигеле, который раньше служил кухней. Только Репнин остался у себя. Это было началом отдаления; план был выработан и скоро обнаружился; самое главное его преступление было – поддерживать веселье и давать ему пищу. Граф Бестужев и Чоглоковы этого не любили и умели настроить императрицу на свой лад; хоть она сама по природе была очень веселая, но ее волновали страсти, в особенности ревность ко всему, которая была такова, что ее возбуждали всегда с наибольшим успехом.
Когда перешли в наши прошлогодние покои, сцена снова переменилась. Во-первых, Чоглокова явилась сообщить мне, что мои дамы не будут более вхожи во внутренние мои покои, – они уже почти и не входили туда; что каждый мужчина будет удален оттуда, – они никогда не приходили без великого князя; но так как она не имела ни малейшего значения в его глазах, то его комната осталась на том же положении, как была. Я приняла это приказание, данное именем императрицы, с покорностью, но почти со слезами на глазах.
Постом этого 1747 года императрица поехала в Гостилицы, мы получили приказание следовать за ней, а князь Репнин остался в городе; там поплясали и порезвились немного, так как императрица этого желала.
По возвращении в город мне сообщили о смерти отца. Я сильно плакала и была в таком глубоком горе, что заболела. Мне дали поплакать несколько дней; мне пустили кровь; императрица меня навестила. Когда я почувствовала себя лучше, Чоглокова пришла мне сказать, что императрица велела приказать мне, чтоб я перестала плакать, что мой отец не был королем и потеря невелика. Я ответила: «Правда, отец мой королем не был, но был моим отцом. Надеюсь, что оплакивать его не будет преступно». Она наговорила мне много неприятного; я замолчала и предоставила ей говорить, но никогда не могла забыть этой черты. Я хочу думать, что Чоглокова, быть может, передавала замечания императрицы приблизительно и, быть может, также по глупости не высказывала их связно, но из уважения к ее величеству я не могу думать, чтобы эта женщина мне точно передала то, что ей было велено сказать, ибо доброта сердца в этом случае не господствовала. Эта бесчеловечность меня поражала, и, признаюсь, не могу до сих пор вспомнить об этом без того, чтобы не почувствовать сердечного возмущения. Траур, который я должна была носить по отцу, был сокращен до шести недель, и притом для него полагалась черная шелковая материя; я предоставляла им говорить и действовать и молча повиновалась.
Этой зимой узнала я от моего камердинера Тимофея Евреинова, что Андрей Чернышев, которого мы считали находившимся по дороге или приехавшим в Оренбург и о котором были вести из Москвы, был взят в Тайную канцелярию; тогда эта Тайная канцелярия наводила ужас и трепет на всю Россию. Самая неожиданная случайность раскрыла эту тайну, и вот как.
Один из секретарей этой канцелярии по фамилии Набоков, стоя со своим приятелем, секретарем магистрата, на запятках саней, в которых их жены возвращались от обедни, сказал приятелю, который звал его обедать: «Некогда, нужно мне с моим начальником, графом Александром Шуваловым, ехать в Рыбачью слободу (именье императрицы, где у нее был дом), там есть дичь по нашей части». Приятель, родственник моего камердинера, передал ему это замечание; любопытство их заставило разузнать, что это была за дичь. Они отправились туда, как бы на прогулку, к управителю, и когда они там находились, вошел в камеру солдат, чтобы проверить золотые часы, которые мой камердинер признал за принадлежавшие Андрею Чернышеву. Там же попались ему под руку святцы, которые он тоже узнал и на которых он нашел имя своего сослуживца. Сделав это открытие, он почувствовал себя не совсем ловко. Они были закадычными друзьями, и он умирал от страху, чтобы тот каким-нибудь неосторожным словом не привлек его к делу. Но в особенности он меня умолял Бога ради ни слова не говорить про это открытие и, главное, скрыть от великого князя, который был крайне болтлив. Я обещала ему молчать и сдержала слово; оттого я и приобрела себе тогда в отношении сдержанности не только между своими приближенными, но даже в обществе, такую славу, что каждый мне свободно высказывал свои мнения и никто никогда не раскаялся в том, что сказал: со мной всякий разговор оставался без последствий. Этот способ приобрел мне доверие и уважение многих людей, и этим я научилась многим вещам, какие знать полезно; многие характеры обнаруживались на моих глазах, которых иначе я бы никогда не узнала.
Некоторое время спустя, в одну из поездок императрицы на дачу, поездок, которые она повторяла очень часто, как-то, вставая из-за стола, я вздумала от скуки предложить Чоглоковой пройтись в новые покои императрицы, которых мы еще не видели. Чоглокова ответила мне по-русски: «Как изволите». Я приняла этот довольно двусмысленный ответ за молчаливое согласие, и, действительно, мы с великим князем и с нею обошли эти покои. Раньше мы много раз бывали в старых покоях, так что я ничуть не опасалась, осматривая новые. Только вернулась императрица, как Чоглокова пришла от ее имени основательно намылить мне голову. Она сказала, что императрица была очень разгневана, что я имела дерзость и смелость осматривать ее покои, что пройти туда без ее разрешения означало недостаток уважения; она употребила еще много подобных выражений; никаким извинениям с моей стороны не было места, и сцена кончилась моими горькими слезами. Примите еще во внимание и то, что, когда меня бранили, великий князь от меня отступался и часто, чтобы подделаться, начинал бранить вместе с ними.