Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зарождение добровольческой армии

Волков Сергей Владимирович

Шрифт:

Еще 19–го командиры ударных батальонов, прибывших ранее в Могилев по собственной инициативе, просили разрешения Духонина защищать Ставку. Общеармейский комитет перед роспуском сказал «нет». И Духонин приказал батальонам в тот же день покинуть город.

— Я не хочу братоубийственной войны, — говорил он командирам. — Тысячи ваших жизней будут нужны Родине. Настоящего мира большевики России не дадут. Вы призваны защищать Родину от врага и Учредительное собрание от разгона…

Благословив других на борьбу, сам остался. Изверился, очевидно, во всех, с кем шел.

— Я имел и имею тысячи возможностей скрыться. Но я этого не сделаю. Я знаю, что меня арестует Крыленко, а может быть, меня даже расстреляют. Но это смерть солдатская.

И он погиб.

На другой день толпа матросов — диких, озлобленных — на глазах у Главковерха Крыленко растерзала генерала Духонина и над трупом его жестоко надругалась.

* * *

В смысле безопасности передвижения трудно было определить, который способ лучше: тот ли, который избрал Корнилов, или наш. Во всяком случае, далекий зимний поход представлял огромные трудности. Но Корнилов был крепко привязан к текинцам, оставшимся ему верными до последнего дня, не хотел расставаться с ними и считал своим нравственным долгом идти с ними на Дон, опасаясь, что их иначе постигнет злая участь. Обстоятельство, которое чуть не стоило ему жизни.

Мы простились с Корниловым сердечно и трогательно, условившись встретиться в Новочеркасске. Вышли из ворот тюрьмы, провожаемые против ожидания добрым словом наших тюремщиков–георгиевцев, которых не удивило освобождение арестованных, ставшее последнее время частым.

— Дай вам Бог, не поминайте лихом…

На квартире коменданта мы переоделись и резко изменили свой внешний облик. Лукомский стал великолепным «немецким колонистом», Марков — типичным солдатом, неподражаемо имитировавшим разнузданную манеру «сознательного товарища». Я обратился в «польского помещика». Только Романовский ограничился одной переменой генеральских погон на прапорщичьи.

Лукомский решил ехать прямо навстречу крыленковским эшелонам через Могилев — Оршу — Смоленск, в предположении, что там искать не будут. Полковник Кусонский на экстренном паровозе сейчас же продолжал свой путь далее в Киев, исполняя особое поручение, предложил взять с собою двух человек — больше не было места. Я отказался в пользу Романовского и Маркова. Простились. Остался один. Не стоит придумывать сложных комбинаций: взять билет на Кавказ и ехать ближайшим поездом, который уходил по расписанию через пять часов. Решил переждать в штабе польской дивизии. Начальник дивизии весьма любезен. Он получил распоряжение от Довбор–Мусницкого [125] «сохранять нейтралитет», но препятствовать всяким насилиям советских войск и оказать содействие быховцам, если они обратятся за ним. Штаб дивизии выдал мне удостоверение на имя помощника начальника перевязочного отряда Александра Домбровского; случайно нашелся и попутчик — подпоручик Любоконский, ехавший к родным в отпуск. Этот молодой офицер оказал мне огромную услугу и своим милым обществом, облегчавшим мое самочувствие, и своими заботами обо мне во все время пути.

125

Довбор–Мусницкий Иосиф Романович, р. 25 октября 1867 г. в им. Гарбов Сандомирского уезда. Из дворян. Окончил Николаевский кадетский корпус, Константиновское военное училище (1888), академию Генштаба (1902). Георгиевский кавалер. Генерал–лейтенант, командир 1–го Польского корпуса. Служил в польской армии, с 1919 г. в отставке. Умер 26 октября 1937 г. в Батарово (Польша).

Поезд опоздал на шесть часов. После томительного ожидания в 10 с половиной часов мы наконец выехали.

Первый раз в жизни — в конспирации, в несвойственном виде и с фальшивым паспортом. Убеждаюсь, что положительно не годился бы для конспиративной работы. Самочувствие подавленное, мнительность, никакой игры воображения. Фамилия польская, разговариваю с Любоконским по–польски, а на вопрос товарища солдата «Вы какой губернии будете?» отвечаю машинально: «Саратовской». Приходится давать потом сбивчивые объяснения, как поляк попал в Саратовскую губернию. Со второго дня с большим вниманием слушали с Любоконским потрясающие сведения о бегстве Корнилова и быховских генералов; вместе с толпой читали расклеенные по некоторым станциям аршинные афиши. Вот одна: «Всем, всем! Генерал Корнилов бежал из Быхова. Военно–революционный комитет призывает всех сплотиться вокруг комитета, чтобы решительно и беспощадно подавить всякую контрреволюционную попытку». Идем дальше. Другая — председателя Викжеля, адвоката Малицкого: «Сегодня ночью из Быхова бежал Корнилов сухопутными путями с 400 текинцев. Направился к Жлобину. Предписываю всем железнодорожникам принять все меры к задержанию Корнилова. Об аресте меня уведомить». Какое жандармское рвение у представителя свободной профессии! Настроение в толпе довольно, впрочем, безразличное: ни радости, ни огорчения. Любоконский пытается вступать с соседями в политические споры, я останавливаю его. Где-то, кажется на станции Конотоп, пришлось пережить неприятных полчаса, когда красноармейцы–милиционеры заняли все выходы из зала, а их начальник по странной случайности расположился возле нашего стола… Не доезжая Сум, поезд остановился среди чистого поля и простоял около часа. За стенкой купе слышен разговор:

— Почему стоим?

— Обер говорил, что проверяют пассажиров, кого-то ищут.

Томительное ожидание. Рука в кармане сжимает крепче рукоятку револьвера, который, как оказалось впоследствии… не действовал. Нет! Гораздо легче, спокойнее, честнее встречать открыто смертельную опасность в бою, под рев снарядов, под свист пуль — страшную, но вместе с тем радостно волнующую, захватывающую своей реальной жутью и мистической тайной.

Вообще же путешествие шло благополучно, без особенных приключений. Только за Славянском произошел маленький инцидент. В нашем вагоне, набитом до отказа солдатами, мое долгое лежание на верхней полке показалось подозрительным, и внизу заговорили:

— Полдня лежит, морды не кажет. Может быть, сам Керенский?.. (Следует скверное ругательство.)

— Поверни-ка ему шею!

Кто-то дернул меня за рукав, я повернулся и свесил голову вниз. По–видимому, сходства не было никакого. Солдаты рассмеялись; за беспокойство угостили меня чаем.

И с ним встреча была возможна; по горькой иронии судьбы в одно время с «мятежниками» прибыл в Ростов бывший диктатор России, бывший Верховный Главнокомандующий ее армии и флота Керенский, переодетый и загримированный, прячась и спасаясь от той толпы, которая не так давно еще носила его на руках и величала своим избранником.

Времена изменчивы…

Эти несколько дней путешествия и дальнейшие скитания мои по Кавказу в забитых до одури и головокружения человеческими тела–ми вагонах, на площадках и тормозах, простаивание по многу часов на узловых станциях ввели меня в самую гущу революционного народа и солдатской толпы. Раньше со мной говорили как с Главнокомандующим и потому по различным побуждениям не были искренни. Теперь я был просто «буржуй», которого толкали и ругали — иногда злобно, иногда так — походя, но на которого, по счастью, не обращали никакого внимания. Теперь я увидел яснее подлинную жизнь и ужаснулся.

Прежде всего — разлитая повсюду безбрежная ненависть — и к людям, и к идеям. Ко всему, что было социально и умственно выше толпы, что носило малейший след достатка, даже к неодушевленным предметам — признакам некоторой культуры, чуждой или недоступной толпе. В этом чувстве слышалось непосредственное, веками накопившееся озлобление, ожесточение тремя годами войны и воспринятая через революционных вождей история. Ненависть с одинаковой последовательностью и безотчетным чувством рушила государственные устои, выбрасывала в окно вагона «буржуя», разбивала череп начальнику станции и рвала в клочья бархатную обшивку вагонных скамеек. Психология толпы не обнаруживала никакого стремления подняться до более высоких форм жизни: царило одно желание — захватить или уничтожить. Не подняться, а принизить до себя все, что так или иначе выделялось. Сплошная апология невежества. Она одинаково проявлялась и в словах того грузчика угля, который проклинал свою тяжелую работу и корил машиниста «буржуем» за то, что тот, получая дважды больше жалованья, «только ручкой вертит», и в развязном споре молодого кубанского казака с каким-то станичным учителем, доказывавшим довольно простую истину: для того чтобы быть офицером, нужно долго и многому учиться.

— Вы не понимаете и потому говорите. А я сам был в команде разведчиков и прочесть, чего на карте написано, или там что, не хуже всякого офицера могу.

Говорили обо всем: о Боге, о политике, о войне, о Корнилове и Керенском, о рабочем положении и, конечно, о земле и воле. Гораздо меньше о большевиках и новом режиме. Трудно облечь в связные формы тот сумбур мыслей, чувств и речи, которые проходили в живом калейдоскопе менявшегося населения поездов и станций. Какая беспросветная тьма! Слово рассудка ударялось как о каменную стену. Когда начинал говорить какой-либо офицер, учитель или кто-нибудь из «буржуев», к их словам заранее относились с враждебным недоверием. А тут же какой-то по разговору полуинтеллигент в солдатской шинели развивал невероятнейшую систему социализации земли и фабрик. По путаной, обильно снабженной мудреными словами его речи можно было понять, что «народное добро» будет возвращено «за справедливый выкуп», понимаемый в том смысле, что казна должна выплачивать крестьянам и рабочим чуть ли не за сто прошлых лет их потери и убытки за счет буржуйского состояния и банков. Товарищ Ленин к этому уже приступил. И каждому слову его верили, даже тому, что «на Аральском море водится птица, которая несет яйца в добрый арбуз, и оттого там никогда голода не бывает, потому что одного яйца довольно на большую крестьянскую семью». По–видимому, впрочем, этот солдат особенно расположил к себе слушателей кощунственным воспроизведением ектеньи «на революционный манер» и проповеди в сельской церкви:

— Братие! Оставим все наши споры и раздоры. Сольемся воедино. Возьмем топоры да вилы и, осеня себя крестным знамением, пойдем вспарывать животы буржуям. Аминь.

Толпа гоготала. Оратор ухмылялся — работа была тонкая, захватывавшая наиболее чувствительные места народной психики.

Помню, как на одном перегоне завязался спор между железнодорожником и каким-то молодым солдатом из-за места, перешедший вскоре на общую тему о бастующих дорогах и о бегущих с поля боя солдатах. Солдат оправдывался:

Поделиться с друзьями: