Здесь живут люди
Шрифт:
– Как же, как же… А вот так же! – передразнил его Лупа. – Жить без смысла – вот величие! А со смыслом любой дурак проживет.
– Ну, ты, это… непонятно как-то…, – у Тимохи во рту пересохло, он захотел вдруг величия.
– Наливай, раз непонятно. Может, человек только тогда и начинает жить, когда у него нет смысла жизни. Начинает жить и радоваться. Каждой свежей минуте радоваться!..
Тимоха булькнул из банки вина, но неудачно – стакан переполнился, и вино потекло по его пальцам. Он отхлебнул из стакана лишнее и подал стакан Яшке. (Один стакан на компанию – это здесь нормально.) Лупа бережно принял влажный стакан и сказал с пафосом:
– Хлопчики, за радость пью, пусть она будет в душе каждого, а иначе зачем?
– Ты, Лупа, философ, это всем известно, – с достоинством вступил в разговор Ерошка Магар, молодой мужичок, приземистый, хитрый, с красивой ухоженной бородой. – Ты философствуешь, поэтому постоянно всех путаешь. Изъясняйся по-простому, по-человечески, тогда и слушать тебя будут. А если тебя не воспринимают, то на что твой ум? Дырка вместо ума. Хвилософ…
Яшка обидчиво поджал губы – критику воспринимал болезненно. А Магар, которому казалось, что он всех насквозь видел, сделал заключение:
– Про безбородого скажу так: памятник себе ставит. Назло всем. Его отвергли, а он, самолюбивый, решил возвеличить себя. Эк, силища какая у его самолюбия!.. Самолюбие правит миром… Ну, за ваше здоровье, хлопчики.
Он аккуратно, бережно и легко выпил очередной стакан вина, так же аккуратно вытер усы, погладил холеную бороду и вернул стакан Яшке.
– А давай у самого Кирика спросим, зачем он землю таскает, – предложил Тимоха Бокал.
Мужики оторопели, Яшка Лупа стакан уронил – такая глупость в их мозгах еще не заводилась. Настолько с Кириком разобщились, настолько он был странным, чужим, блаженным, что разговор с ним казался немыслимым. Поговорить с ним означало нарушить какую-то границу. Общение с отверженным все еще было рискованным – и тебя за это могли отвергнуть, – и чтоб решиться на разговор, нужна была смелость, основанная на Тимохиной глупости. Да и как с ним общаться? На каком языке? Он же молчит, все нормальные слова забыл.
– Да ну тебя, Тимоха, придумал тоже… Неохота, – ответил Ерошка, – да и что он тебе скажет? Что до бога со своего холма хочет докричаться?
9
Самое интересное, что хитрый Магар был, пожалуй, прав, но прав только отчасти: Кирик, пожалуй, сам не знал, зачем он ежедневно носит землю и создает курган за селом. Многомудрый Лупа был ближе к истине в своем отрицании смысла. Если б кто-нибудь, да хотя б тот же Тимоха Бокал, всё же тайно изловчился и действительно спросил Кирика: «Зачем?», то, скорее всего, Кирик ответил бы, с трудом разжимая от немоты слипшиеся губы: «Не знаю». И ответ безбородого был бы искренним.
Не было у него конечной цели! Не было. Да она, «конечная», ему уже и не требовалась. Уже! Нет, когда затевал свое дело, цель вначале была, это правда, – хотел прозвище получить! Хотел вернуться к людям: если борода не растет, то уже и не человек? Хотел также пустырь, эту темную дыру без названья, как-то обозначить, свое имя ему передать, чтоб существовал, и потому существовал, что носил имя Кирика! Обижен был Кирик на людей, очень обижен, доказать свою значимость желал, утвердить себя жаждал. Было сперва такое, было! И это правда!
Но правда и в том, что это было давно, в самом начале, глупость, конечно, молодость еще не выветрилась, а сейчас у Кирика та конечная цель исчезла, растворилась. Если бы цель получить прозвище, вернуться и снова быть с людьми сохранилась, то он бы ее достиг, – кунишники уже приняли бы его к себе и прозвищем наградили. Да по сути, он и добился своего, достиг первоначальной цели: о нем говорили, его замечали, он – влиял, и прозвище у него появилось «Безбородый», а рукотворный холм за селом называли «Кириков бугор»! Цель достигнута – отдыхай! Но дело в том, что в процессе ношения ведра первоначальная самолюбивая цель как-то сама собой потускнела, исчезла, как исчезло тщеславное желание утвердить себя. Кирик избавился от тщеславия, земля его избавила, а теперь ношение земли не имело прямой цели и вроде не имело даже смысла. Носил по-прежнему землю, но не было у этого ношения конечной цели – не было, и всё тут!
Можно предположить, что для Кирика сам процесс ношения был основой всего его существования – процесс насыпания землицы в ведерко, потом неторопливое шествие с ведром по знакомой до мелкой соринки дороге было смыслом, целью, структурой, на чём держалось всё! Или это было ежедневным ритуалом, привычкой, обязанностью, даже долгом перед собой и перед людьми? А главное, в этом действе была определенность и устойчивость. Помните, как у Сизифа? В 17.00 Сизиф начнет катить камень в гору, и это будет замечательно, и это будет цель, и это будет смысл, и это будет определённость, заведённый порядок, и счастлив будет, и так будет вечно, а в 17.15 Кирик возьмет в руки ведро и лопату…
Дивился окружающий народ диву – огромный холм, египетская пирамида выросла за околицей, рукотворная. Ходили к бугру Кирика и солидные, и насмешливые, и в одиночку, и группами, по-бараньи смотрели, удивлялись, качали головами, цокали языками, украдкой крестились и, пораженные странностью, возвращались домой, чтобы еще два дня и двадцать минут думать над загадкой безбородого.
Однако со временем, а времени мно-о-ого прошло, жители могалы настолько привыкли к тощей и высокой фигуре Кирика, искривленной тяжестью ведра, к его балахону и длинным волосам, настолько привыкли к самому ведру, битому-перебитому, погнутому, проржавевшему, что если бы однажды, в 17.15, не раздался знакомый скрип калитки и не появился бы на улице Кирик, то произошла бы… катастрофа! Да, утверждаю: катастрофа! Нет-нет, ветер не снес бы крыши домов, землетрясение не разрушило бы потолки и стены, не унесло бы полсела наводнение – всё осталось бы на месте. Но, повторяю, если бы Кирик однажды не появился со своим, родным всем до боли ведром, то все, – слышите? – все бы почувствовали, что произошла страшная беда. Все равно, что однажды не взошло бы солнце.
***
Акулька
Что бы вы подумали о женщине, которую все звали «Акулька» и только «Акулька»? Наверно, подумали бы о ней что-то несерьёзное, пренебрежительное, глуповатое, поскольку уже сама форма имени толкает к тому. Вот и другие, да почти все кунишники, относились к Акульке с пренебрежением, как к бабе глупой и никчёмной. Да и на бабу-то она не шибко похожа – так, что-то маленькое, сухонькое и непонятного возраста; то ли ей двадцать лет, а то ли – все пятьдесят. Ни солидное полное имя «Акулина», ни милое «Куля», ни ласковое сердечное «Кулюшка» никогда не произносилось в её адрес – всё Акулька да Акулька, с детства Акулька, потом девка Акулька, и в зрелом возрасте Акулька.
Она сызмальства росла замарашкой, забитой, затурканной и, казалось, навсегда испуганной. Всего боялась, в школе училась плохо и недолго; ни с кем из детей не водилась и постоянно молчала. Видно, молчанием она спасалась и защищалась от других. Её спрашивают о чем-либо, а она молчит, её снова спрашивают, а она и на второй вопрос не отвечает, её в третий раз спрашивают, уже с раздражением, а она и на третий вопрос молчит, будто оглушённая, будто впала в некое оцепенение. «Тьфу, дура!» – говорили в досаде и – отставали.
Семья Акульки – бедная, а если по правде, то нищая; хорошо, если в доме находилась краюха сухого хлеба. Сухой хлеб с подсоленной водой – вкусно. Акулька так и делала: нальёт в миску колодезной воды, посолит и хлебает ложкой воду, как борщ, заедая сухарём. Её мать часто болела, на работу в поле не ходила, огород возле дома обрабатывала кое-как – всё больше на огороде не мать, а худенькая Акулька горбатилась. А отец – сгинул. Как уехал в город на заработки, так и не вернулся, пропал – то ли погиб от лихих людей, то ли от семьи сбежал. Дело тёмное, его даже не искали.