ЖАНРЫ

Земля вращается со скрипом (сборник)
Шрифт:

Я вернулся на кухню. Атмосфера там поменялась ради­кально. Полковник и Седой о чем-то яростно спорили, а Одри, наблюдая за ними, умиленно улыбалась.

У каждого человека, - говорил Полковник, - есть право жить, а значит, при желании, он может и отказаться от это­го права.

Мы - христиане, - бил себя в грудь Танилюк.
– Мы - пра­вославные!

Ну и что?
– спросил Полковник.

Наша религия порицает самоубийц.

Ну если я соглашусь, - сказала Соня, - то грех будет на мне. Формально, папа не будет считаться самоубийцей.

Седой презрительно скривился:

– Ты думаешь, на том свете нас будут ждать формалисты. Они будут зрить в корень. Она повернулась ко мне:

– А ты что скажешь?

Я принялся размышлять вслух:

– Ну это очень сложный вопрос... Хотя бы потому, что де­ло касается не моей жизни, а жизни другого человека. Тут нельзя руководствоваться лишь логикой и собственными убеждениями.

Я помолчал, подыскивая слова, и продолжил :

– Тут смотря как к этому относиться. Вот раньше жили народы, у которых было принято оставлять стариков в одиночестве, на явную смерть. Те умирали добровольно, не же­лая быть молодым обузой. Вспомните рассказ Джека Лондо­на «Долина предков». Там та же история. Она ведь не приду­мана. Но это было в старину. Хотя еще совсем недавно – я читал - в горных деревнях Японии старики и старухи требо­вали, чтобы их отводили в горы умирать голодной смертью. Там даже есть гора, называется Обасутэяна, в переводе - «го­ра, где оставляют бабушек». Сами понимаете, совсем другая культура. Правда, твой батя не так уж стар. Более того, он за­говорил, значит, он выздоравливает, ему надо бороться. Но если он не хочет, это, возможно, его право. Помните, что ска­зал Френсис Бекон по этому поводу?

Мы не такие старые, - пробурчал Седой, - как тебе ка­жется.

А что сказал Френсис Бекон?
– спросил Полковник.

Я приосанился, как делаю всякий раз, когда появляется редкая возможность блеснуть интеллектом.

– Дословно его высказывание звучит так: «Если недуг признан неизлечимым, лекарь должен обеспечить пациенту легкую и мирную кончину, ибо нет на свете блага большего, нежели подобная эвтаназия...»

Вы убийцы!
– воскликнул Седой.

Но ведь это его решение, - возразил Полковник.

Он сейчас не в состоянии мыслить адекватно.

Полковник улыбнулся:

Тем более. Ты пойми, старичок, самый ценный челове­ческий орган - мозг. Когда он выходит из строя - нужно от­ключать все остальное.

Знаешь, ты кто?
– закричал Седой.
– Солдафон-убийца!

По-твоему выходит, что всех сумасшедших надо мочить?

Да я применительно к себе говорю. Будь я на его месте, я бы тоже этим путем пошел.

Да поймите же, - сказал Танилюк через паузу, - только Господь решает, кому и сколько отпущено.

Но это если он есть.

Танилюк обалдело расширил опухшие веки.

Что значит - если есть? Да я после этих слов бухать с то­бой за один стол не сяду.

Я переживу.

Я говорю серьезно!
– настаивал он.

Да ладно тебе, - махнул я на него рукой.
– Тоже мне - свя­той угодник! А кто по пьяни принял мусульманство?

Танилюк вскочил, как ошарашенный, и заорал вне себя от ярости:

Ты не смеешь! Тот ритуал ничего не значил! К тому же мы все были пьяны!..

Не ори, Чехонте спит.

Кто спит?
– спросил Полковник.

Чехонте.

Наш котенок, - объяснила Одри.

– Теперь я точно пить с вами не стану, - сказал Седой и от­вернулся к окну.

– Ты вообще не должен пить. Как истинный...

Мусульманин, - закончил за меня Полковник.

Прекратите его обижать, - вступилась Одри за Седого.
– Он лучше вас двоих. Он добрый.

Я сказал:

– Я иду за билетами и в книжный. Послезавтра я лечу в Москву.

Купи Чехонте молока, - попросила Одри.

А мне сигарет, - попросил Полковник.

А мне водки, - не смог сдержаться Танилюк.

Нет уж, сами, ребята, сами.

Зачем я лечу в Москву, никто не поинтересовался.

28.

Пытаюсь следить за литературными новинками, но де­лаю это плохо. Беру с полки книжного магазина книгу. Чи­таю: «Сильный, порывистый ветер, в бессильной ярости пы­таясь сбросить совершенно чужих, среди вечного царства льда, снега и скал, людей, неистово рвал высокогорную па­латку, швыряя все новые и новые заряды снежной крупы в застывшие бородатые лица молодых и по-настоящему сильных альпинистов». И все! Не могу. Но я упорно читаю дальше. И вдруг понимаю, что думаю о чем-то своем, и в кон­це второго предложения - второе длиннее первого - не по­мню, с чего оно началось.

Каратаев. Витковский. Мележко. Вараев. Белякова. Кто они? Откуда? Каким образом издаются?

Кого только не печатают! Аж голова кругом от новых имен. Казалось бы, и слава Богу! Но почему так воротит от каждой строчки? Вот к примеру: «Кто-то падал мне на плащ, кажется это был тот тучный мужчина, что поскользнулся на банановой корке. Забросив его на плечо, я выбежала под краткий ливень».

Беру другую книгу: «Я лежу в луже крови, и мужик, с ог­ромными, затянутыми в кожу яйцами, пинает меня». Дальше в том же духе - пенисы, анусы, юшки крови... Тьфу!

Сорокин. Открываю: «... я полз, продрогший и весь в экс­крементах...» Так... До свидания. Проходят годы - Сорокин в своем репертуаре.

Акунин. Первые романы о Фандорине были ничего, чи­тать можно.

Лукьяненко, Панов и остальные... Не верю я тем, кто пи­шет по пять-шесть романов в год. Они либо пишут левой пят­кой, либо у них в подвале литрабы сидят. И пишут сутками за еду.

Впрочем, я в принципе не люблю фантастику, фэнтези, мистику, фреш-хронику и прочую фантезятину. Как жанр не люблю. Исключение - пара вещей Стругацких. А они, кстати, умели писать. Но не пекли свои романы, как пирожки. У них на двоих - всего-то пятнадцать томов. Включая публицисти­ку и письма.

Минаев - столько американизма, что аж противно. Пусть уж пишет на английском! И так запачкали язык до невоз­можности.

Гришковец - модный примитив. Мода пройдет. Ему надо работать, а он так... наговаривает.

Радует Толстая.

Солженицын? Просто он был первым. И к проблеме подо­шел не с личной обидой, а масштабно. Он растворил себя как личность в народной трагедии. Я имею в виду «Архипелаг Гу­лаг», «В круге первом» и «Один день Ивана Денисовича...»При этом «Архипелаг» был чем-то вроде социального заказа. Не прямым, но ожидаемым. Это как «Философические письма» Чаадаева. Сами по себе не много-то и значат, в них нет чего-то сверхталантливого, но в разрезе времени, на фоне истори­ческих реалий... Словом, нечто подобное было необходимо... Другое дело, Шаламов. На первое место он ставил личную трагедию. И он ошибся. Он писал - как чувствовал. Солжени­цын писал - как надо. Шаламов проклинал, проклинал ла­герь и сетовал на жизнь, судьбу и государство. Солженицын понимал, благодаря лагерному опыту он реализовался. А Шаламов верил, что если б не лагерь, то он бы добился боль­шего. Так он думал...

Но хуже всего то, что Солженицын потом возомнил о себе черт знает что.

Он был в моде - как по мне - в большой моде, и только. Но мода прошла. А его потянуло в пророки. Да еще и на славяно­фильский манер. И пошло-покатилось! Бу-бу-бу: я вас всех жить научу, белое назову белым, черное черным, и попро­буйте спорить... А мы знаем, что спорить с банально-пропис­ными истинами - бессмысленно.

Дома тольк29.

о Соня. Лежит на диване, читает. У нее на гру­ди расположился Чехонте.

Поделиться с друзьями: