ЖАНРЫ

Зеркальное прикосновение. Врач, который чувствует вашу боль
Шрифт:

Возможно, если раскрасить себя таким образом, думал я, все начнут видеть те же самые вещи, что и я, а если нет, я бы начал учиться, как сосредоточиться лишь на том, что видят остальные.

Я с ранних пор знал, что я другой, хотя не знал, почему и как. В школе и дома мое поведение никогда не было нормальным и правильным.

Одевать меня было особенно непростым ежедневным занятием для матери. Чтобы не поцарапать кожу одеждой, я постоянно раздевался и стоял голым посреди спальни, пока мама не заставляла меня одеться. Это было невыносимо и больно, а самое ужасное – бирки на рубашках. Отправляя в школу как-то утром, мама натянула на меня новую рубашку в розово-серую полоску, подарок бабушки. Ткань была тяжелее тонкого материала, который я научился терпеть, материал вокруг воротника – толще, швы на рукавах ощущались на голой коже более шершавыми. Бирка – большая, грубая и с отделкой. Даже стоя на месте, я чувствовал ее у себя на шее, будто в воротник засунули спичечный коробок. Я начал ныть и хныкать. Края бирки на моей коже по ощущениям напоминали царапающего шею рака-отшельника. Я закинул руки за спину и в отчаянии потянул за рубашку, пытаясь ее снять. Но чем активнее я боролся, тем глубже рак вонзал свои клешни в мою плоть. Мама быстро стащила рубашку и спросила, что случилось. «Вот это», – все, что я мог сказать, указав на воротник, шумно дыша в перерывах между рыданиями взахлеб. Впоследствии мама срезала бирки со всех моих рубашек.

Я был другим и в иных отношениях. Всякий раз при сильном возбуждении это чувство выходило за пределы моего разума, переходя в тело. Я хлопал руками, словно кто-то зажигал римские свечи в кончиках моих пальцев. Двоюродные братья назвали это «птичьей силой» и в конечном итоге стали относиться к этому, как к талисману удачи, помогавшему, когда они играли в приставку и добирались до конца видеоигры. А потом родилась моя любовь к цветным магнитам на холодильник в виде букв алфавита. Хотя почти каждый ребенок моего возраста любил играть с ними, я был одержим до фанатизма. Моими любимыми, бесспорно, были магниты с буквами, А, Е, X и У, потому что их настоящие цвета – в отличие от неприятных впечатлений от раскрасок в школе – соответствовали «правильному», присущему им цвету, который мог видеть только я. На мой взгляд, «неправильный» цвет оскорблял достоинство буквы, клеветал на ее характер. Если цвета букв на магнитах соответствовали виденным мною, внешние и внутренние представления выравнивались, и я чувствовал приятное неожиданное облегчение, как от почесывания зудящего места на коже.

Для воспитателей я был находкой: тихий, добросовестный, послушный. А вот для одногруппников – неприятностью: серьезный, погруженный в себя, странный. Пока они были радостными, неугомонными и нормальными, я напоминал кусочек из совершенно другой головоломки. Каждый ребенок моего возраста всегда казался мне причиняющим неудобство, включая брата Рейнира, считавшего меня свалившейся на него досадной неприятностью – странным, суетливым и чересчур беспокойным старшим братом. Родители всегда призывали меня быть собой. Но по какой-то причине это мешало заводить друзей. После нескольких проведенных в моем обществе минут лицо другого ребенка обычно искажалось отвращением, растерянностью или, что еще хуже, страхом. Возможно, причиной отсутствия друзей являлся тот факт, что я слишком охотно обнимал всех подряд, желая показать свою привязанность и стремление быть настоящим другом…

Я любил объятия. Не потому, что в них особенно нуждался или был лишен родительской любви. Для меня физический акт объятий являлся захватывающим переживанием, он ошеломлял меня. Обнимая другого человека, я чувствовал себя в тепле и в безопасности, как остальные дети. Но, в отличие от них, мне объятия также давали шанс ощутить прохладу серебристо-синего цвета, вызывая то же чувство, которое будила во мне цифра «4». Всякий раз, обнимая кого-то, я чувствовал мгновенное физическое облегчение. Напряжение из тела улетучивалось, а мир обретал гораздо больший смысл, как в случае, когда цвета соответствовали буквам. Прикосновение другого человека к моему телу на физическом уровне убеждало меня, что мы заботимся друг о друге и что с моим миром все в порядке. Это переживание было интуитивным и реальным. Оглядываясь назад, я понимаю, что большая часть облегчения происходила от того, что простое физическое выражение любви или привязанности уменьшало диссонанс между внешним и внутренним миром, настолько чуждым всем остальным. Так как я постоянно пытался обнять одногруппников, они дразнили меня или убегали, истошно вопя.

Потенциально возможное решение заключалось в том, чтобы вырыть яму под нижней деревянной балкой детской площадки – отверстие, достаточно широкое, чтобы в него можно было проскользнуть, как собака, пытающаяся залезть под забор. Потрескавшиеся деревянные балки, поддерживающие настил площадки, были уложены достаточно плотно друг к другу, чтобы между ними проникали лишь отдельные лучи света. Одногруппники не могли меня увидеть, а значит, избежать или высмеять. Под прохладной тенью настила я слышал глухие удары их ног о высохшую древесину, сопровождаемые смехом и пронзительными голосами. При каждом шаге настил дрожал, и песок просачивался сквозь щели между досками. Я сидел молча, плотно обхватив руками колени и прижавшись к ним щеками и лбом.

Муки одиночества не были постоянными. Если хотелось, я мог вернуться к своей обычной компании. Но не людей, а вещей – неодушевленных предметов. Меня всегда окружал мир, густонаселенный обычными предметами и разнообразными вещами. Каждый его аспект был живым – особой, сложившейся личностью. Мои глаза и разум наполняли каждую вещь жизнью и реальными эмоциями. К счастью, эти вещи вместе с их эмоциями были менее капризными, чем люди. Я ценил ожившие предметы за неповторимые истории и разговаривал с каждым во многом так же, как с человеком. Почти все, что я видел вокруг или к чему притрагивался, было открытым, добрым и доступным. Мы дружили и даже обожали друг друга. В первом классе учительница однажды похвалила меня за идеальное состояние пенала и прочих школьных принадлежностей. Но, по правде говоря, я заботился о своих вещах потому, что у моих карандашей, ручек, цветных мелков и даже бутылочки с клеем была своя жизнь, которую следовало беречь, собственная история жизни, право на существование в целости и сохранности. Например, дома, желая почувствовать себя в объятиях живого сверхъестественного существа, я запрыгивал на сделанное из светлого клена кресло-качалку бабушки, молодое и полное энергии, особенно по сравнению с двухместным диваном, выглядевшим (с его накидкой в цветочек и ножками из красного дерева) по-школьному уныло. Если я хотел ощутить безопасность, почувствовать себя более уверенно, забирался на диван, проваливаясь в его строгие, представительные формы.

Помню, как дедушка вытаскивал утренний выпуск El Nuevo Herald из прозрачного желтого целлофанового пакета. Прежде чем выкинуть, он всегда завязывал его в узел, иногда в три узла. Больше всего я любил, когда он завязывал два узла близко друг к другу с края желтого целлофана. Сам не зная того, он создавал живое существо, подобное целлофановой сикигами – девочке с хвостиком и в длинном платье, задрапированном под шеей. Ярко-желтые девочки из завязанного в узел целлофана являли собой вымысел, порожденный сочетанием парейдолии и детского воображения. Было нечто неуловимое, вдыхавшее в них жизнь, то же, что вдыхало жизнь в другие неодушевленные предметы – как электрический разряд, ожививший Франкенштейна. Для меня эти вещи передавали настоящие эмоции, являлись личностями. Как ни трудно поверить, я создавал с ними реальные человеческие отношения, такие же, как в моей жизни. Включал целлофановые сикигами в свою коллекцию игрушек вместе с другими выброшенными из дома предметами. Каждая игрушка и выброшенная вещь наполняли меня сильными эмоциями, и я вдыхал в них жизнь. Как и большинство детей моего возраста, играл с предметами, вплетая их в сложные сцены. Я был продюсером, режиссером, постановщиком трюков, тренером по сценической речи и главным кукловодом. Фигурки героев мультиков и фильмов были моими любимыми актерами. И, как у многих детей, сюжеты игр напоминали те, что показывали по телевизору. Однако в каждой позе и каждом новом движении фигурок я одновременно физически испытывал переживания своих героев, отражая демонстрируемые ими эмоции и действия. Я был ими, а они – мной. Благодаря им я переживал в теле и уме то, что срежиссировал. Изгибы и повороты, чувства – все воспроизводилось и проходило через мое маленькое тело, как через сосуд. Это было реально и осязаемо. Они отражали во мне более простую форму того, что я чувствовал, наблюдая за другими людьми.

По этой причине я педантично хранил свои игрушки в идеальном состоянии. Как правило, стремился удовлетворить их потребности, хотя мог случайно уронить или сломать. В таком случае я съеживался, будто уронили или сломали меня самого. Намеренная порча игрушек была немыслима. С тем же успехом я мог поранить себя. Рейнир, напротив, экспериментировал с конечностями своих фигурок, накапливая их в коробке с игрушками, словно в камере пыток хирурга-психопата. Я в буквальном смысле чувствовал, что меня разрывают на части и собирают в монстра с головой носорога, дисгармонирующей с миниатюрной правой и мускулистой левой рукой. Я жалел этих существ. Пытался вырвать их из жутких лап Рейнира, чтобы спасти, по крайней мере, эмоционально. Я редко мог заставить себя вернуть оторванные части на прежнее место, потому что у них были новые тела. Лучшее, что я мог сделать, – помочь им понять, что, хоть это и новое тело, оно достойно любви и уважения. Думал, у них может появиться шанс узнать, как использовать новое «я» и, вероятно, даже превзойдя возможности прежнего тела.

Соперницей моей любви к предметам и повседневным вещам была глубокая увлеченность телевидением, почти почитание данного средства массовой информации. В то время как некоторые дети временно успокаивались в присутствии своего одеяла или чашки с шоколадным молоком, меня сразу успокаивали «Ночной суд», «Золотые девочки» [6] , да все что угодно, отражающееся на мерцающем экране телевизора. Я часами сидел перед ним, смотря мультики. Когда они заканчивались, брался за потрепанную коробку с кассетами, перешедшую к моему отцу по наследству от коллеги. Мог включить сборник мультфильмов про Гуфи. Или, если было настроение, что-нибудь для разнообразия, например мультсериал «Мой маленький пони». Мне было неважно, что смотреть. Гипнотическое свойство вызванного телевидением экстаза было тотальным – ослепительное великолепие мелькающих цветов и звуков гарантировало мое внимание независимо от картинки на экране. Хотя больше всего меня очаровывало ощущение полного погружения в начале передачи. Как только в мои глаза попадали кадры очередного фильма, меня уносило. Телевизор становился всем миром. Будто во сне, я эфемерно присутствовал в нем. Среди многоцветного тумана мое тело отражало каждое прикосновение и движение, перемещаясь квантовыми скачками из одной сцены в другую. Например, всякий раз, когда судебный пристав Булл Шеннон [7] хлопал себя по лбу, я чувствовал, как удар прилетал в ту же часть моего лба. Всякий раз, когда Дорожный бегун [8] высовывал язык из клюва, я чувствовал, как мой язык выпадал изо рта, а звуковая дорожка вызывала в моем воображении круглые пузыри пепельного цвета. Дикие акробатические трюки Тома и Джерри отзывались во мне эхом. Мне и в голову не приходило, что никто не воспринимал телевидение таким образом.

6

Американские телесериалы, выходившие на канале NBC.

7

Персонаж сериала «Ночной суд».

8

Кукушка, главный герой мультфильма «Хитрый койот и Дорожный бегун».

Телевизор научил меня тонкой грани между оцепенением и погружением. Я мог посмотреть новый выпуск телепередачи канала PBS и научиться разбираться в бесконечности Вселенной. Или пересмотреть мультик «Крутой боксер» – пародию на мультфильмы Диснея, где кролик Багз Банни выходит на боксерский ринг против непобедимого чемпиона Мак Гука. Я мог пересматривать мультфильмы с одной целью – убить время, отвлечься от реальности ссоры родителей или компрометирующего отсутствия друзей и каким-то образом в столь юном возрасте понять, что оцепенение заставляет время лететь так же быстро, как поставленный на быструю перемотку фильм. Впрочем, оказалось, что, выходя из оцепенения на короткое время, я начинал замечал то, чего раньше никогда не видел. Возможно, неоднородность розовых трусов Багз Банни, которые местами были лиловыми. Еще мог заметить гнев орущей толпы вокруг боксерского ринга. Одного момента было достаточно, чтобы снова завладеть моим вниманием.

Таким образом, телевизор преподносил мне уроки и за пределами пиксельной поверхности. Это было опьяняюще, познавательно и успокоительно. Пока пиксели танцевали на экране, все мои мысли и действия прекращались на полдороге. Помню, как я часами сидел дома перед телевизором на жестком коричневом коврике с разинутым ртом и вытаращенными глазами. Постоянная реакция на сильные раздражители остается со мной на протяжении всей жизни. Хотя в детстве имелось слабое утешение от возможности мгновенно покинуть «реальный» мир. Мне казалось, что между мной и остальным миром – всеми, включая семью, – слишком большое расстояние. Поскольку я не знал, как убрать этот разрыв, то слишком часто полностью отпускал внешний мир, еще глубже погружаясь в мир внутренний.

Поделиться с друзьями: