ЖАНРЫ

Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:

Спустившись с пригорка, не останавливается и не присаживается под деревом. Семенит по обочине дороги, забыв про усталость, и голову сверлит одна мысль — сказать Марчюсу или не говорить? Двадцать лет уверяла себя: я спокойна, что было — сплыло, а оказывается, только с этой минуты она может успокоиться. Грех это, конечно, прости меня, господи, но все двадцать лет ждала этого дня. Знала, не положено так думать, даже бога молила отвести от нее дурные помыслы, помочь ей, грешнице, — ведь все уладилось, пускай так и будет всегда. Но, видно, сам дьявол мутил ей все эти годы голову. Я-то грешница? А она, Антасе, — святая? А Марчюс? Столько мучилась, исстрадалась вся, и я еще — грешница? Нет уж, господи, если уж кого карать, то ее покарай, его покарай. Взвесь все и воздай по заслугам… Кто знает, до чьих ушей долетела эта молитва — до божьих или дьявольских, но Крейвенене твердила ее и верила, что она поможет. А то пойдет на чьи-нибудь поминки, подпевает псалом одними губами, а мысли далеко… Там, конечно. Вот хороший человек помер, думает, хорошему человеку на земле нету места, а чтоб эта Антасе, прости меня, господи, чтоб хворь ее скрутила, чтоб под машину угодила — теперь-то они так и сигают по дорогам, — хоть бы молнией ее шарахнуло… Да нет, такая ни в рай, ни в пекло не годится… Поймав себя на грешных помыслах, еще громче, от всего сердца пела: «Ангел господень явился Марии…» С годами, конечно, боль слабела, но не угасала. Возьмет и екнет вдруг сердце; стиснешь зубы и промолчишь. Но теперь…

— Скажу! — вслух говорит Крейвенене.

Увидеть бы, как встретит эту новость Марчюс, услышать бы, что он на это скажет! Не из мести это, наверно, — она видит воочию, как Марчюс вздохнет, свесит бессильные руки, потупит глаза. Столько настрадавшись за эти двадцать лет, она хоть разочек хочет оказаться победительницей. Пускай Марчюс увидит ее т а к о й.

— Скажу! — решительно повторяет Крейвенене и чуть ли не бегом несется домой. Платок сполз на затылок, вспотела, раскраснелась, ничего не видит вокруг.

Мимо проносится автобус, Крейвенене погружается в пыль и думает — машина везет Марцеле в Дегимай; хорошо нынче, не надо пешком топать, как раньше. Хотя тогда она птицей летела, не почувствовала даже этих девяти километров… Ах, господи, как она измучилась тогда. Теперь, спустя двадцать лет, она хочет только одного — спокойно выложить Марчюсу эту новость: «Антасе из Дегимай померла!»

С пригорка она видит свой хутор на берегу озера, сворачивает на проселок, замедляет шаг. И правда, чего она бежит как угорелая? Придет себе спокойно, положит покупки на место, окинет взглядом двор и позовет: «Отец, поди-ка сюда, что я тебе скажу…»

И скажет…

Сидит Марчюс Крейвенас у забора, не выпуская изо рта сигареты — одну высосет, другую закурит. Дым разъедает глаза, и он, прищурив правый, левым пялится на песочек, на окурки, раздавленные каблуком. Пробегает Шаруне — говорит что-то, но что? Словно тень проплывает Полина, останавливается, может, хочет о чем-то спросить, но уходит, так и не раскрыв рта. У гумна Вацис чинит тележку, чтоб сено с поля привезти, и выговаривает: «Говорил, отец, никому не давай, вот и, пожалуйста, поломали грядки». Но и его Крейвенас плохо понимает — слова плывут мимо ушей. Все, что творится во дворе, проплывает стороной… Да и сам он где-то в стороне от этого дома — не хозяин, а путник, присевший отдохнуть. Но почему никто не вынесет ему воды с кусочками сотового меда? Ведь кто ни забредал в летний зной к ним на хутор — родня не родня, — отец Марчюса непременно усаживал под кленом и угощал медовым кваском. Как не угостить — чего доброго, пчелы на зиму меда не нанесут да сами переведутся… Бросив все дела, вел отец гостя на берег озера и показывал Дуб повстанцев, рассказывал о Лесорубе, но больше всего любил приводить в сад к жужжащей колоде. И заводил долгий разговор о тех черных временах, когда царские жандармы литовские книги запрещали. Его отец не только молитвенник читал — да и то больше для отвода глаз, — он знал цену книге, тайком переправленной через рубеж из Пруссии. Сам читал, другим давал, хоть и знал, чем все это может обернуться. Когда наступали долгие вечера рождественского поста, он на несколько дней исчезал из дому, а возвращался уставший до изнеможения, промокший до нитки, но с книжками и газетами за пазухой. Как-то подойдя ольшаниками к хутору, не пошел в избу, а присел сперва в саду, у колоды, вынул потайной клинышек, спрятал свое богатство, приставив ухо, прислушался, о чем беседуют пчелки, потревоженные в полночь. И только потом постучался в дверь. А в избе его ждали жандармы — видно, доказал кто-то. Набросились на него, раздели догола, прощупали каждый шов. И ничего не нашли. «Вот тут, в торце колоды, я тайник устроил. А там пчелки жили себе поживали, мои сторожа», — объяснял гостю отец, ни чуточки не боясь, что у путника дурной глаз, что наведет он порчу на пчел. Пчелы жужжали, летом в саду стоял звон, как в костеле, когда играет орган. Рано поседевший отец, будто святой отшельник, бродил под яблонями. Хозяйство мало заботило его. Если б не бойкая мать да два старших брата, пустил бы хутор по ветру. «Пропал человек из-за книжек», — сетовала мать и как-то, потеряв терпение, смахнула газеты со стола и — в печь! Отец не набросился на нее, только грустно уставился на пепел и покачал головой: «Не ты, женщина, эти газеты сожгла. Твоя слепота это сделала». Мать испуганно перекрестила отца, мол, «его устами нечистая сила глаголет»…

Отец — как сейчас помнит Марчюс — сладил из досочек «аппарат», точь-в-точь как в книжке, и, словно ребенок, потирал руки от радости, что может измерить высоту лип, клена или холма. Потом мастерил диковинные крылья, собираясь подняться в воздух, но почему-то забросил это дело. Читал при лучине и говорил, что земля бежит вокруг солнца, будто овца вокруг вбитого на выгоне колышка. А то примется вполголоса клясть царский гнет да неравенство.

Вечерами отец стал пропадать где-то, возвращался лишь поутру и молчал, когда мать приставала с расспросами. К нему тоже забредали незнакомые люди. Мать вздыхала и терпела, но когда отец отказался идти к пасхальной исповеди, побежала к ксендзу и попросила освятить дом, чтобы изгнать злых духов.

Марчюс был уже подростком, когда во двор влетели на конях жандармы. Они перевернули вверх дном весь дом, содрали с избы соломенную крышу, перерыли гумно и, наконец, в деревянном сарае, под чурбаком, нашли сверток с газетами и книжками. Отец свесил на грудь седую голову и молчал. Усатый жандарм, побагровев, крикнул: «Социалист?» — и прикладом ударил отца в грудь. Отец пошатнулся, но устоял на ногах. Они скрутили веревкой ему руки и угнали — без пиджака, босиком…

Через два года пришла весточка — письмо из Сибири. А еще две недели спустя грянула война. Больше об отце никто не слышал. «Вы, дети, держитесь подальше от книг да политики», — учила мать своих сыновей и кляла тех, кто взбаламутил ее мужа, проклинала страшную Сибирь.

Вскоре Марчюс стал хозяином на хуторе и, как умел, хранил память об отце. Заедет в гости родственник, заглянет прохожий, — каждого угостит медовым кваском, каждому поведает о Дубе повстанцев, о Лесорубе, покажет отцов улей — еловую колоду в две сажени длиной. Со временем в саду осталась лишь эта колода, место других заняли разноцветные дощатые домики. Но пчелы жили в этой колоде по-прежнему и приносили мед. Марчюс думал, что в этом стародавнем улье не переведется жизнь и когда он оставит его детям. Но вот оборвался пчелиный разговор, замолк улей. Может, потому, что Марчюс угощал медом не каждого, кто заходил к нему? Но разве сейчас на всех напасешься?.. Давно уже никого не угощает, с этой войны, когда незваные гости врывались и днем и ночью и вместо кваса требовали водки.

Умер улей, о котором так часто рассказывал он своим детям, а они, наверно, своим о нем не расскажут. Будет валяться в саду трухлявый пень, пока однажды Вацис не возьмет топор и не изрубит на растопку. Почему Вацис? Ах, человек ты мой…

Умерла старая колода. Другие ульи тоже мертвы.

В ушах звенит, и Крейвенас не может больше сидеть так. Но за что ухватиться, за какое дело? Работы много, да и выдюжит ли он? Взгляд недолго блуждает по двору. Марчюс вспоминает — надо сено в лесу переворошить.

Скрипит ржавый замок, громыхает цепь. Крейвенас отталкивает лодку от берега и, усевшись на досочку, вставляет весла в уключины. Видит грабли на лугу — забыл-таки! — вылезает из лодки. Все делает медленно, нерасторопно, никак не может отвязаться от мыслей. Весла едва задевают воду, и лодка тихо скользит по спокойному озеру, раздвигая стаю желтых кувшинок.

У берега, рядом с лесом, купаются парни, под дубом, перед палаткой, визжат девушки. Дымится погасший костер, вьется черный дымок, и Крейвенас даже подумать боится — в такое бездождье много ли надо, отнесет ветром искру, и конец. Все ведь высохло, лес будто порох.

— За огнем последите! — проплывая мимо, кричит Марчюс парням. Те гогочут, словно он бог весть что сморозил.

— С огнем шутки плохи! — откликается один.

И все хохочут.

Крейвенас не обижается на то, что молодые смеются над стариком. Мерно машет веслами; завтра придется сходить посмотреть, как бы все не вытоптали, не разорили, чтоб корни дуба не сожгли. Ведь этот дуб — не простой. Прошлым летом приехали два ученых мужа, осмотрели, измерили дуб, выпытали у стариков, кто чего про него знает; и Марчюс им рассказал, что слышал от своего деда; ученые мужи все строчили в тетрадку, а потом пообещали поставить перед дубом доску с надписью: «Дуб повстанцев». И огородить, мол, придется дуб заборчиком, потому что это — памятник. Уехали — и ни слуху ни духу. Была бы тут дощечка с казенной надписью, сам бы Крейвенас отогнал туристов подальше. Попробовал как-то, а они в ответ: «Это лес, а в лесу все деревья — деревья». Им что, а ведь на суку этого дуба висела петля царских жандармов. Эх, подняли бы головы, может, увидели бы, что под первым венцом ветвей кора топорщится наподобие креста. В юности Марчюса еще можно было различить на этом месте оловянное распятие. Повстанцы когда-то приколотили его к дереву и, опустившись на колени, не выпуская из рук сабель, кос и вил, молились, оплакивали павших и просили всевышнего о здоровье, мужестве и плодородии земли. Под этим дубом ксендз служил мессу, в небо поднимался дымок луговой полыни, колеблемый словами песнопения: «Смилуйся над нами, господи…», а Христос скорбно смотрел на восставших мужиков. Скорбно смотрел и когда жандармы совали их в петлю; он был равнодушен к страданиям деревни и даже к плевкам жандармов в его лицо.

Давно это было… Дуб рос вширь и укрыл под шершавой корой оловянного Христа. Остался только рубец на дереве. А кто его видит?

Шуршит песок под днищем. Крейвенас выбирается на берег, обматывает цепью ствол ольшины и защелкивает замок. Когда-то никто без спросу лодки не брал, а теперь только оставь незапертую — не будешь знать, в какой бухточке искать.

Идет тропой с граблями в руке, срывает на ходу горсть малины, бросает ягоды в рот, но вкуса не чувствует; во рту горечь, нёбо сухое — вот бы напиться родниковой воды… Но родник далеко, не по пути, разве что, возвращаясь, заглянет к нему. Сена-то немного, вчера утром косил. Придется еще разочек сходить поутру с косой — на просеках трава по пояс. Лесничий просил, как Марчюс не поможет. Лесничий ведь тоже ему помогает, добрый человек, лошадь весной дал на картошку, осенью поможет огород вспахать. А то пока у колхоза допросишься… Да еще председатель этот… Не хочет Марчюс ему кланяться, и спасибо лесничему за доброе сердце. Крейвенас накосит травы, сложит сено в копны. Для лесных обитателей — лосей да косуль. И впрямь красота, когда лоси щиплют сено из кормушек, будто лошади. «Лошадей поменяли на трактора, так что давайте лосей разводить», — говорит лесничий. Дело говорит человек. Не знает, наверно, — откуда ему знать по молодости лет, — что самого Марчюса Крейвенаса когда-то здесь звали Лосем. Это прозвище он от отца унаследовал. Неизвестно, кто украсил его отца этой «короной», но он гордился ею и шагал по деревне, высоко подняв голову, прямой как трость. А Марчюс уродился в отца… «С Лосем лучше не связывайся!» — предупреждали парни каждого, кто хотел сцепиться с Марчюсом за грудки. Сладко было слышать это и знать свою силу. А теперь что от тебя осталось, человек ты мой? Сутулый старик. И никто не назовет Лосем, все успели забыть. Петроне, жена, и та, наверно, забыла, сейчас она знает одно: «Совсем уж в детство впал…»

Поделиться с друзьями: