Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
— Не доводилось.
— А может… твоих рук дело?
— А ты видал, председатель?
— Да не смейся ты, я серьезно спрашиваю!
— Сказано — купил! И не цепляйся, председатель, ладно?
— Радуешься, что за руку не поймали?
— Да купил я! — со злостью кричит Нашлюнас — А если не нужна пружина, хоть сегодня продам. И четвертак верну!
Тракимас молчит. Ведь не скажешь: продавай… то, что нужно позарез, из рук не выпустишь, хоть и…
Едва ли сам Нашлюнас руку приложил, думает Дайнюс. На такое дело не пойдет. А вот что покупает краденое — знал; что ж, и председателю это ясно, как день.
— Смотри, а то поздно будет! — предупреждает Тракимас и торопливо уходит.
Подождав, пока председатель удалится, Варгала хихикает:
— И хитер же ты, как погляжу!
— У тебя учусь!
— У меня-то? — Варгала растерянно оглядывается и заходит за свой комбайн.
— Хотите, мужики, сказку? — Нашлюнас потирает руки, глазки у него блестят. — Хотите, а?
— Деткам прибереги, — хмыкает Варгала.
— Эта — для взрослых, лягушка драная! Сказку для взрослых слыхал, а?
— Ладно, давай.
— Так вот, чтоб вас жаба съела… Жил-был однажды товарищ Блат. Кто без него человек? Соску и то не купишь. Не говоря уж о туфлях, шифере или сволочных запчастях. Если ты с Блатом в ладах, он все для тебя достанет. И тут, гады зеленые, постановление — покончить с товарищем Блатом. Нельзя же дальше так, товарищи! Пора похоронить этот пережиток. Положили в гроб, крышкой накрыли. Заколотить надо. Да, заколотить… а гвоздей-то нету, чтоб вас змея драла!.. А где достанешь их без Блата? Делать нечего, отпустили его. Вот и здравствует товарищ Блат. По сей день всех выручает…
Нашлюнас заливается хохотом, ногами сучит от наслаждения.
— Чего не смеетесь, жабы рогатые?
— Грустно… — говорит Варгала, катая в пальцах сигарету.
— Грустно? Почему грустно?
— Что выпустили этого твоего Блата.
— Ха, ха, ха!
— Когда тебя в ящик сунут, уж не выпустят.
— Почему меня? Почему?
— Могли бы и меня, конечно… — смиренно соглашается Варгала.
Теперь уже смеется Дайнюс. Долго смеется, а потом горько задумывается: вот так, из-под полы, не раз и Дайнюс покупал разную мелочь, без которой с места не сдвинешься.
Удостоверившись, что комбайн завтра пойдет как часы, Дайнюс поворачивает домой. Отец успел вернуться со склада и молча бродит по двору, угрюмо поглядывая на дорогу. Мачехи еще нет: Дайнюс уверен — сегодня она не вернется. «Портнихи дома не застала, долго ждала», — скажет завтра. Не раз ведь уже отвечала так.
Дайнюс долго умывается, садится за ужин. Больно смотреть на отца, который, едва загудит вдали машина, кидается к окну и впивается взглядом в сгущающиеся сумерки.
— Папа!.. — вырывается у Дайнюса. Он должен… обязан что-то сказать. Но что он скажет? И отляжет ли от сердца у отца, если он скажет э т о?
— Ты меня? — поворачивается от окна отец.
Дайнюс отодвигает тарелку.
— Не хочется, — говорит он. — Не хочется есть. А ты почему не ужинаешь?
— На меня не смотри… Но ты хотел мне что-то сказать. Говори, Дайнюс.
Почему он сам просит?
Отец садится напротив него, зажимает меж колен сплетенные руки. Чтоб не задрожали?..
Взгляд Дайнюса блуждает по комнате, останавливается на этажерке. Учебники по механизации и агротехнике, книги о жизни Баха, Штрауса, Бетховена, труды о тракторах и комбайнах… Прочитанные от корки до корки и густо исчерканные книги, новенькие книги, ждущие осенних вечеров…
— Говори… Что ему сказать?
— Я осенью на заочное поступаю…
— Хорошо, Дайнюс. Пока молод… Мы это уже обговорили.
— А я и забыл… правда…
— Много раз толковали.
— Наверно…
— Ты будешь хорошим инженером. Только…
— Что, папа?
— Да нет, я знаю, сынок, ты все равно останешься здесь. — Отец взглядом изучает столешницу, потом поднимает серые глаза на Дайнюса; брови вздрагивают. — Запутался я в своей жизни-то. Но ты ведь не осудишь; мне так хотелось тепла… Семь лет твоя мать почти не вставала…
— Не надо, папа… — Дайнюс кусает пересохшие губы, мотает головой.
— Может, я не был добр к ней… — Не слушая Дайнюса, отец продолжает ровным сдавленным голосом: — Не спросился ее даже, когда в колхоз пошел. Предложили работать бухгалтером — не отказался. Смешно вспомнить, какая тогда была бухгалтерия. Да я и сам мало чего смыслил. Как-то утром нашел подметное письмо, за щеколдой было: «Будешь еще служить большевикам — аминь». Потом вторая записка… Мать со слезами просила: бросай все, уходи. Я молчал, стиснув зубы. Уйти с дороги? А кому ее уступить — дорогу-то? Кто пойдет по ней? Нет! Ты малышом был, не помнишь. Слава богу, что не помнишь. Как-то возвращаюсь вечером, а они в саду под деревьями ждут. Не знаю, как проморгали, что я портфельчик со всей бухгалтерией в крапиву швырнул. Наставили автоматы и хохочут: «Сведем-ка счеты, бухгалтер!» Швырнули мне лопату: копай себе могилу. Медленно ковыряю землю под яблоней — помнишь старую, антоновскую — да поглядываю искоса на троих вооруженных. Майский вечер, за садом да ольшаником блестит в озере вода. А сырая земля пахнет, а жить-то хочется… «Живей!» — ткнул один из них дулом в спину, а я как вдарю лопатой по рукам — и к озеру! Вжикнула пуля, обожгла плечо, они бежали за мной, гнались. Я кинулся с берега в озеро, нырнул, притаился в молодых тростниках. В деревне разлаялись собаки. Эти на берегу ругались, вопили, но тут захлопали выстрелы откуда-то со стороны, рядом кто-то вскрикнул, и я понял — народные защитники идут. Спасибо Сенавайтису, если б не он со своими ребятами… Когда вернулся, твоя мать лежала без сознания, а ты спал — тебе тогда шел пятый годик.
— Помню немножко, — негромко говорит Дайнюс.
— И даже после этого я не уступил им дорогу. А твоя мать все чахла да чахла, возил я ее по докторам, по больницам, и ничего. Не был я добр к ней, не спросился тогда. Но разве я мог иначе?
Прошлое родителей тяжелой глыбой наваливается на Дайнюса, и он не знает, что ему сказать. Отец-то ведь не для того говорит, чтоб выглядеть героем. Если б захотел, давно бы звонил во все колокола. И на мать тень не бросает — его самого гложет непонятная тоска: я не был добр… не был добр… А разве ты мог быть другим, отец? После бесконечной маминой болезни захотел выпрямиться, поднять голову и оглядеться, но… что-то ослепило тебя…
— Я никогда не говорил с тобой, сынок, о самом тяжком. Верил, что ты и без слов меня понимаешь.
— Я понимаю, папа…
— Но ты же хотел мне что-то сказать.
— Да, папа.
— Говори. Хотя я и сам знаю.
На улице взревывает машина, отец втягивает голову в плечи и превращается в слух.
— Пойду прогуляюсь, — говорит Дайнюс.
Комната пахнет побелкой. Койка, стул — вот и вся мебель. Временно, конечно, потом Дайнюс наведет у себя уют… Все уже продумано до мелочей, это будет приветливая и хорошая комната, дайте только срок. Мог бы хоть сейчас кое-что поделать, но… Отец смотрит в окно и ждет… Кого он ждет? Стоит ли ждать человека, который принесет в дом одно только угрюмство? Будет слоняться по комнатам, задрав нос, громыхать посудой — все валится из рук, передвигать мебель — не на месте стоит, криком звать дочку: «Мадонна!» До полуночи протаскается без дела, не давая никому уснуть, назавтра проваляется до полудня, а отец будет на цыпочках ходить по кухне, не зная, чем бы позавтракать. И снова на целый день: «Мадонна… Мадонна…» Когда отец вернется с работы, накинется на него: «Все люди как люди, только у нас ничего нету. Мадонна часики хочет…» Отец разведет руками: «Ну, раз надо…» Дайнюс усмехается. Он не вмешивается в их жизнь, в кои веки перебросится словом с мачехой; по сей день даже не знает, как ее величать: мамой — не поворачивается язык, а Зосей — тоже как-то неловко.
Почему он медлит, Дайнюс?
Переодевшись в чистое, выходит на улицу, топчется у ворот, не зная, куда податься. Словно чужой он здесь. От Дома культуры доносится музыка; Дайнюс вспоминает — кино. С ног валится от усталости, но ведь не заснет… Шаги отца, его тяжелые вздохи долго не дадут ему спать.
Фильм начался, но недавно, и Дайнюс, нашарив в кармане тридцать копеек, покупает билет. На экране бушует море, вспенившиеся волны швыряют корабль. В полумраке оглядывается — народу даже в последних рядах горстка… Да и кого сюда заманишь, когда кино можно дома по телевизору лежа смотреть. И Дайнюс редко заглядывает — показывают старье, а ведь в райцентре забежишь и видишь новинку. Вот только название не посмотрел и у билетерши не спросил. Оборачивается: за спиной развалился старик Марчюконис.