Железные паруса
Шрифт:
Он пополз под деревья, стараясь не очень высовываться и сбивать снег с веток, перелез через поваленные стволы в том месте, где лед озера переходил в склон, и неожиданно попал на глубокую тропу. Он даже подумал: "Черт возьми, неужели «они» тоже умеют бегать?" Никогда еще с ним такого не бывало, и никогда Он не находил чьих-либо следов, по крайней мере, последние пять-восемь лет.
Тропа была вполне реальной, утоптанной, даже с отдельными цепочками овальных следов, словно кому-то специально хотелось побегать в валенках, покувыркаться в свежем снегу.
Вправо она убегала под деревья к темнеющему ручью, а слева огибала ивы и красноягодный боярышник по просеке, вдоль озера, и терялась в сугробах. Они с Африканцем не направились туда, а выбрали одну из цепочек и побежали в лес. Следы были какие-то пьяные, шатающиеся. Иногда некоторые вообще оказывались в метрах трех один от другого, словно существо, напрягшись, прыгало, а потом оглядывалось и думало, какое оно ловкое и сильное, если может совершить такое. И было в этой странности какая-то закономерность, и Он чувствовал это. Но чтобы остановиться и подумать, времени не было. Он только замечал над следами странным образом скрученные ветки, словно кто-то ломал их вдоль оси так, что отлетала кора, и теперь ветки держались лишь на одних белых волокнах. Он отложил этот вопрос на потом, хотя знал, что поступает неправильно, неверно, что нужно остановиться и подумать, разобраться сейчас, сию минуту, а не откладывать, не надеяться на авось. Но все равно, замечая следы странных маневров, ощущал в спине неприятный холодок, потому что опасность таилась и здесь, потому что Он давно знал — все, что выходит за рамки обычного — подозрительно, ложно, как выползок змеи, двусмысленно, как непогребенный череп, фантасмагорично от природы и имеет вкус смерти. Это был его инстинкт, интуиция, безотчетный страх, стиль жизни все эти годы. Наверное, пока не поздно, надо уносить ноги, думал Он, и бежать, бежать, бежать без оглядки ото всех этих городов с их сентиментальностью и ностальгией, от ложного, глупого, надежд, обещаний, пустозвона — от самого себя, от того, что настигало неотвратимо, преднамеренно, как дурман, как сон, как липкий ночной кошмар.
И конечно, Он никуда не свернул, не побежал, и Африканец, выдрессированный всеми предыдущими злоключениями, послушно трусил в ногах и даже не совался вперед, а только иногда поглядывал своими темными, выразительными глазами через плечо, как бы говоря: "Я все прекрасно понимаю, и я совершенно не буду мешать, а, быть может, даже и пригожусь в самый нужный момент, так что ты, хозяин и друг, будь спокоен и сосредоточен, я не подведу, ибо я во всем полагаюсь на тебя, а ты — на меня".
Но до просеки они все же добрались, и даже бесшумно и внимательно, так что ни одного комка снега не упало на плечи, высунулись и осмотрелись.
Пустая была просека. Зимняя, промерзшая. И все та же тропинка пробегала по берегу, и некоторые деревья стояли оголенные, а в воздухе плавал такой тонкий и знакомый запах, что Он даже сразу не мог припомнил, что так может пахнуть только табак, хороший ароматизированный табак, который последние годы того времени, которое осталось в памяти, как яркие, шумные картинки, завозился из-за границы и стоил баснословно дорого, так дорого, что сам Он никогда его не пробовал, да и не стремился попробовать, потому что не был заядлым курильщиком, вернее, — никаким курильщиком, и не считал себя знатоком по этой части.
Но тот человек с ружьем курил.
Он стоял, прислонившись боком к стволу, вобрав плечи в меховой воротник армейского бушлата, и чувствовалось, что мерзнет или уже порядком замерз, может быть, от долгого ожидания на морозе, а, может быть, оттого, что нервничал, и чтобы унять дрожь, должен быть закурить и подумать об этой проклятой жизни — какая она дрянная и чем кончается, и вообще, чем все это кончится — наверняка ничем хорошим, так что, черт побери, может быть, взять разуться, вложить в рот липнущий ствол и пальцем ноги нажать на курок, чтобы тебе разнесло череп и ты на мгновением увидел бы то, чего не видят другие, а в следующее — обратился в ничто или вообще неизвестно во что — как там относятся к самоубийцам? Нет-ет-ет-т-т-т… лучше я покурю, помечтаю, возьму ружье и добью того молодчика, который сунулся, и пусть вначале он разведает страшный путь, мы придем на готовенькое. А пока постоим здесь, где уютно и привычно, и куда, если кто и сунется, то только до камышей, а дальше — все! Закон! Граница! Табу! А этот сунулся. Непонятно, почему он материализовался, по каким экспонентам выкристаллизовался. Что-то явно новенькое, а я его прищучил, и правильно сделал. Граница. Закон. Бе-е-е… Ба-ар-а-ашки… Ни-че-го-о-о… вы-ы-ы… не понима-а-а-е-те-е-е…
Он стоял и следил за странным человеком, который прыгает по лесу, курит дорогой табак, и вдруг понял, что читает его мысли, как книгу, слегка засаленную и обтрепанную, но все же книгу и ничто иное. И убивать уже совсем не хотелось, и бешенство минуту назад владевшее им, прошло и остался лишь интерес человека к человеку, тоже слегка засаленный, но привычный, безвредный, как прошлая жизнь, и Он слегка свистнул.
Человек тотчас сгорбился и, не меняя положения тела, не оглядываясь и не различая ничего, внезапно упал на четвереньки и бросился как-то боком, но почему-то не в лес, где за ним совсем не угнаться, а — вниз, по склону, на голое озеро. И бежал он в панике как-то странно, — все время загребая влево, и от этого, выписывая плавную дугу, был похож на вываживаемого окуня, и скорость у него была не меньше, чем у стайера на финише, так что белая пыль за ним поднимался легким воздушным облачком.
Он дождался, пока бегун не пересечет злополучный камыш и не выскочит на открытое место. А потом просто скатился по прямой и настиг его на середине озера.
— Стой! — крикнул Он. — Стой!
И Африканец, рыча, подскочил и ухватил за развевающуюся полу. В этот момент Он ожидал всего, чего угодно: вспышки, оборотня, грохота или беззвучного пропадания. Но человек остановился и задрал руки. И глаза у него стали белыми-белыми, безумными, как у мороженого леща, и ничего, кроме страха, не выражали. И сгорбился он еще больше, втиснул голову в плечи, и даже казалось, что готов упасть и бежать на четвереньках.
— Бе-е-е… — продолжал он сипеть, задыхаясь и опустив в снег ружье.
Африканец все еще свечой висел на нем, и щека человека болезненно дергалось.
Это был старик. С голубой сыпью поперек морщинистого лица, словно его хватанули чем-то впопыхах, не разобравшись, и он таким и остался — меченным, с заросшими скулами, в ношенной переношенной шапке-ушанке, съехавшей на брови, и в очках желтой потрескавшейся пластмассы.
— Подними, подними выше, — скомандовал Он, — и положи на затылок! — Но оружия не достал, потому что Африканец был явно в ударе — шерсть на загривке у него так и ходила волнами при каждом движении, уши от злости были прижаты к шее, а из-под напряженных губ поблескивали оскаленные зубы; да и старик казался безобидным, вялым, словно осенняя муха, и даже чуть-чуть тронутый, потому что глаза за стеклами очков у него были мутные, пустые, безумные; и Он решил — вряд ли от него чего-нибудь добьешься, и — ничего он не знает: ни о ночных грохотах, ни о мареве, ни о звездных кометах — или как там их еще называть, и что — старик из-за всего этого тоже, видать, хлебнул свое. Впрочем, называй не называй, а суть одна — пришлые «они», посторонние и играют в непонятные игры, от которых — ни холодно, ни жарко, или, напротив, — берет оторопь, так что тебе становится не по себе, какой бы ты ни был бесстрашный, даже если ты самый последний из самых-самых бесстрашных, даже если ты предполагаешь, что ты избранный или отобранный для какого-то странного эксперимента.
Потом Он обратил внимание на ружье. Такого оружия Он в жизни не видел, разве что в музее, где оно выставлялось за пуленепробиваемыми витринами и сверкало изысканной отделкой под холодными люминесцентными лампами. Но это ружье, точно, — больше подходило для выставочных целей, но никак не для охоты на людей.
Еще один псих, подумал Он.
— Сдаюсь, сдаюсь, — просипел старик, и вышло у него: "Саюсь, саюсь".
— Ну-ну! — произнес Он и сунул руку в карман, в котором, кроме горсти боярышника, ничего не было. Но сама ситуация его несколько забавляла, и Он стоял и смотрел, как пола бушлата превращается в лоскутья, и уже знал, чем все это кончится.
Старик подчинился — задрал сколько мог руки, и шапка вовсе съехала набок.
Африканец сел и, не отрываясь, стал следить за стариком. Кажется, он даже вздохнул облегченно и только так, как он один умел делать, — запрокинул голову на длинной шее и чуть-чуть покосился на хозяина, мол, все о" кей, я его напугал до смерти, а старик — перестал тянуть это бесконечно раздражающее: "Бе-е-е…"
— Ну что скажешь? — спросил Он.
Что-то в старике было странное — забитость или пугливость — не поймешь, а может быть — одичалость. Но жалости Он не испытывал.
— Гм-м-м… — Прочистил горло старик и боязливо покосился на пса, — стало быть, ты того?.. — произнес он.
Подобострастия в нем было сверх меры и голос соответствующий.
— Чего, того? — переспросил Он, подаваясь вперед, чтобы лучше слышать.
Впервые Он разговаривал не с самим собой и не с Африканцем.
— Фу-у-у… господь. — И лицо у старика разгладилось, — ну и вывез… прямо, как по заказу… прямо, как в сказке. — Он попробовал было перекреститься, и Африканец беззвучно показал клыки.