Живая вода
Шрифт:
Ах, с какой скоростью вылетело и стало расти солнце. Здоровенный красный зверь выгибал хребтину. Но это было первое впечатление. Не солнце выскочило, увидел Кирпиков, а вся Земля впереди обваливается, уходит вбок, чтобы скорей подставить, согреть все, что намерзлось ночью.
Земля упадала влево и вниз, а неподвижное солнце, к которому наконец-то она прилетела, росло и росло. Пока на него было не больно смотреть. Кирпиков оглянулся назад: сумрачно, холодно, но все уже ободрялось, готовилось к рассвету – и там начинали мелькать разводы, и в плывущем тумане обозначались лиловые пятна. Пришел со спины ветер, будто и он помогал пододвигаться к теплу, деревья дрожали, будто боялись не успеть. Земля все неслась к солнцу, подлезая под него снизу, как виноватый ребенок подлезает под руку матери и заглядывает в лицо. Земля торопилась так ощутимо, что вздрагивала от скорости.
Наконец Земля поднырнула под солнце и быстро поскользила, стараясь побольше своего места подставить под тепло, раз уж нельзя земному шару расстелиться, чтоб согреться враз. Туман разлетался, открывалась глубокая зелень хвойного леса, пестрели березы, роса на поле блестела. И все то, что передумалось Кирпиковым в это лето, все то, что было в давней и случайной его фразе: красота есть природа жизни, – было в одном начале дня. И таких начал у всех бывает не десять, не сто, а тысячи.
Солнце вознеслось и замерло, сияние его, приглушенное восходящим и бледнеющим туманом, перешло в тепло, и Кирпиков стал согреваться. Холодило спину, и он привалился к печной трубе и подумал, что вот уже своя кровушка и не греет и надо ей помогать. И вот, согреваемый с двух сторон – солнцем и кирпичами, – он понял вдруг, что наступило самое счастливое время в его жизни – старость. Ведь ему ничего больше не нужно, он никому не в тягость, а сам он знает, что нужно другим, и будет стараться помочь. И пока не было третьего звонка, он успеет еще многое. Он переберет, не откладывая на последнее озарение, свою жизнь, он постарается понять, почему у него была такая жизнь, а не другая. Он был благодарен памяти, что она жалеет его и вспоминает ему хорошее. Может быть, эта его память не только его, а всех родных и близких, и Варвара, и дети, и особенно Машенька не вспомнят его плохим, и этим он спасется.
Приедет Машенька, и он еще многое успеет ей рассказать. Где и приврет, не без этого.
Но ведь помнит же он, как сидели мужики на бревнах, на солнышке, и они, ребятишки, тут же, как кто-то из мужиков говорил о живой воде, как другой не согласился и проспорил и как подозвали Саню и сказали: „Ну чего, Санька, пахать ты мал, боронить велик, а за вином бегать в самый раз“. И как он, Санька, лётом летел в деревню. Маша сама скоро прочтет, как убитых русских богатырей исцеляли живой водой. Приносили эту воду спасенные ими птицы.
Тут вдруг действительно откуда-то сверху принеслась птица и села на крышу.
– Поздненько встаешь, голубка, – сказал ей Кирпиков. – Солнце-то уж вон где.
Но птица, налетавшись досыта, спрятала голову под крыло.
А день уже вовсю разошелся, будто и не было ночи. Никакая тучка не мешала солнцу греть землю и все, что есть на ней. Но такие дни посылаются не только для радости, они и для работы. Надо обязательно делать что-то хорошее и нужное, чтобы делом своим, пусть маленьким, отблагодарить за такой день. Но самое смешное, что делать в такие дни ничего не хочется. Так бы сидел да грелся на солнышке. А к ногам бы потихоньку падали листья, и земля бы потихоньку становилась золотой. Некоторым из листьев повезет упасть в воду, и они будут долго плавать по ней. Когда вырастают дети и внуки, надо приводить их к таким родникам.
И было бы тихо. И никто бы не ссорился. И было бы спокойно думать, что те, кто был до тебя, видели такие дни, и хорошо бы, чтобы те, кто будет после, увидели бы их тоже.
Люби меня, как я тебя
С одной стороны, жениться надо: скоро тридцать, уже пропущен возраст, когда можно было прыгнуть в женитьбу, как в воду в незнакомом месте. С другой стороны, родители торопят. «Пока молодые, поможем внуков вынянчить». «Сынок, – говорит отец, – выбирай не выбирай, все равно ошибешься, не с Луны же их, жен этих, на парашюте забрасывают. Квартира у тебя есть, диссертацию пишешь, в армии отслужил – чего еще?» – «Как чего, – возражаю я, – надо жениться по любви, а где ее взять?» У нас в институте невеста одна – секретарша Юлия, существо хрупкое и белокурое, но она по уши влюблена в нашего начальника, который еще и мой научный руководитель, не отбивать же ее у него, нашего дорогого Эдуарда Федоровича, который в просторечии просто Эдик. Кстати, Эдик-то Эдик, а возглавляет институт по выработке идеологии периода демократии в России, вхож к высшим начальникам. Зарплаты у нас приличные. С диссертацией меня Эдик торопит, так что мне, в общем, не до женитьбы. Но и наука не захватывает настолько, чтобы закопаться в нее с головой.
Тема моя, данная мне Эдиком, проста: как сделать, чтобы науки не разбегались каждая в свой тоннель, а работали сообща на идею, которая бы возрождала Россию. Науки же перестали понимать друг друга. Все кричали о своей значительности, копили знания, но дела в России от этого шли не лучше. Эдик гонял меня по разным симпозиумам, чтоб я "наращивал мышцы", как он выражался.
Пьянки, а где и фуршеты, которые тоже оказывались пьянками, были, кажется, главными событиями этих встреч, симпозиумов. На пьянках власть переходила от людей президиума к обслуге. Какая-нибудь секретарша, проходящая раз в полчаса в президиум с запиской или еще с чем, становилась на фуршете центром внимания. Мне такие казались щуками, которые точно знают, какую добычу глотать. От них я интуитивно отстранялся. Я вспоминал отца, который наставлял всегда так: "Сын, приданое мужчины – его голова. Если же женщина кидается на зарплату, имущество, дачу, квартиру, беги от такой, как от огня. Знакомишься, говори: вот весь я, один костюм, койка в общежитии, старики родители, надо кормить. Тут-то и поймешь, ты дорог или твое состояние дорого". Гоня от себя мысли о женитьбе, я садился за свой компьютер, за свою диссертацию.
«Каждый человек, кто бы он ни был, сам формирует свое отношение к миру и свое мировоззрение, каждый ищет цель жизни, ее истину и свой идеал».
На этих многозначительных строчках я застрял и уже стал подумывать, что не рано ли мне заниматься координацией наук, но решил еще съездить в Ленинград, теперешний Санкт-Петербург. В нем, тогдашнем Ленинграде, я был в школьниках. Тогда мы пели «Что тебе снится, крейсер „Аврора“?», и мы ходили к этой «Авроре». Город был без солнца, в сером снегу, в сквозняках. Нева тяжело продиралась обледеневшими боками сквозь гранит набережных. В Лавру нас не водили, об Иоанне Кронштадтском, о Ксении блаженной никто нам не говорил – мудрено ли, что впечатление от города было тяжким.
Но что-то потянуло. Что? – думал я потом. Что? Есть что-то не зависящее от нас. Как сказал поэт:
"Некий норд моей судьбою правит". Этот некий норд обратил мое внимание на объявление о совместной конференции просто ученых и ученых-богословов. Позвонил, заказал гостиницу. Прошел, лежа, пространство душной ночи в поезде. Явился, зарегистрировался, заполнил анкету. О эти анкеты! "Нужно ли России прибегать к займам МВФ? Да. Нет. Нужное подчеркнуть".
У меня ощущение, что все эти симпозиумы – это междусобойчики, где все оплачено: билеты, проживание, еда, выпивка. Со мной даже заговорил один взъерошенный мужчина, он был уверен, что мы знакомы. Оказалось, видимся впервые. Значит, мы были, так сказать, типологически сродственны мероприятиям, на которых и он, и я, думаю, были не впервые. Открытие, что эдак можно стать приложением к совещаниям, не очень обрадовало. Я нагрузился программами, уставами, проспектами, буклетами, все очень дорогое, на хорошей бумаге, кое-где двуязычие, думал, есть чего почитать. Увы, все только слова, слова, слова. А сам-то, сказал я себе, не слова ли собираешься плодить? Интересно, когда ты успел их выносить, когда это они успели созреть? И от каких плодотворных мыслей зачаты?
Выступал какой-то бодрый молодой старик. "Объединение, – говорил он, – стремления, искания, настало время, целесообразность взаимствования, анализ доминанты". Я задремал и очнулся от резкого нерусского голоса. Выступал, с переводчиком, объявленный в программе протестант-баптист. Я их уже и не слушаю, и не читаю. Мне хватило одного случая, когда меня выделили сопровождать группу западных богословов. День совещания проводился в Троице-Сергиевой лавре, в академии. Мы шли по коридору, вдоль портретов архиереев – выпускников академии. Доктор богословия (специалист по России!) спросил меня: "А почему они все с бородами?" – "Так как? – растерялся я. – Растет же". И потрогал свою молодую во всех смыслах бороду.
Чем хороша "камчатка" заседаний – с нее всегда легко эмигрировать в фойе, а оттуда на улицу. Что я и сделал. Ничего, конечно, я не узнавал. Немного прошел по Невскому. Дома с фасада были покрыты коростой памятных досок, а со двора, куда я зашел из любопытства, – прыщами воздухоочистителей. Реклама в колыбели революции была один к одному как в Москве, буржуазна, движение иномарок к известной им цели было резким, и на Невском следовало бояться уже не только фонарей. То есть я по наивности вспомнил гоголевский "Невский проспект".