Жизнь Марлен Дитрих, рассказанная ее дочерью
Шрифт:
Тами? Чудесно! Теперь мне есть ради чего не спать! Голос отца донесся из гостиной:
– Мутти, ты перечитывала недавно Генриха Манна?
– Ты о чем? – В голосе матери звучала неподдельная досада. – «Учитель Гнус»? Кошмарная книга. Все равно что этот фон Штернберг – ну какое «фон» может быть у еврея? Яннингс, как всегда, будет переигрывать, а при звуке – тем более! Нет! Впечатление может быть только гнетущим. Как от фильмов Фрица Ланга… Я опаздываю – целую – вы с Тами заберете меня после театра?
Она уже спускалась по лестнице, голос доносился издалека, как эхо. Отец крикнул ей вслед:
– Заберем… Мутти! Держись независимее в твоей большой сцене. Сегодня все станут заискивать перед американской знаменитостью. Если сделаешь вид, что тебе все равно, будешь не такой, как все.
– Вот еще!
Дверь захлопнулась.
Она вступила на свой путь.
Обстоятельства первой встречи этих двух титанов в истории кинематографа так часто и столькими доброхотами препарировались, подтасовывались и приукрашивались, что сквозь лабиринт слов никто уже не отыщет путь к абсолютной правде. Даже главные персонажи этого спектакля, каждый в своей автобиографии, не обошлись без прикрас, живописуя, как все произошло. Не могу присягнуть за Джозефа фон Штернберга, но в отношении Марлен Дитрих скажу твердо: на протяжении шестидесяти лет ее версии менялись при каждом пересказе, и в глубокой старости она все еще подправляла и перекраивала те две встречи, оттачивая мизансцены.
Я слышала, как это произошло на самом деле – до того, как оно было переиначено газетчиками, светскими хроникерами, рекламными агентами киностудий, университетскими учеными и вообще всеми, кто хотел быть частью легенды.
Спор о том, что надеть на первую встречу с Важным Американским Режиссером, растянулся на целый ужин. Мать считала, что лучше всего подойдет ее классический наряд «портовой шлюхи». Отец настаивал, чтобы она оделась как леди.
– Ты хочешь, чтобы я выглядела, как будто только вышла из пансиона благородных девиц? – язвительно спросила мать.
– Именно! – ответил отец с полнейшей невозмутимостью, и это был знак того, что он рассержен не на шутку.
– Ты, верно, спятил! Эта Лулу-Лулу, или Лола-Лола, или Хупси-Пупси – не знаю уж, как он ее обзовет – дешевая девка! Марго слышала, как на UFA кто-то сказал, что я как раз для этой роли, потому что уже «набрала колорита». И после этого мне надевать строгий костюм с белыми манжетами? Смех!
Марлен Дитрих прибыла на первую назначенную ей Джозефом фон Штернбергом встречу в своем лучшем костюме и в белых лайковых перчатках, позволив себе лишь небольшую вольность в виде двух свисающих с плеч чернобурок. Вернулась она в ярости.
– Папи! Ты только послушай, как все было! Эмиль Яннингс и еще какой-то тип заглянули в офис посмотреть, кого принимает герр режиссер. Поглазели на меня и говорят: «Встань, пройдись туда-сюда»… Как будто я им лошадь! А этот Джозеф фон Штернберг, – она выделила «фон» коротким смешком, – он-то очень умный человек, не то что некоторые. Когда те два подонка вышли, он чуть ли не принес мне извинения… Мило? И все равно он хочет сделать пробу. Даже после того, как я сказала про свою жуткую нефотогеничность. И про то, что нос у меня задирается кверху вроде утиного клюва, и еще посоветовала посмотреть те кошмарные фильмы, где я снималась…
– Ты ему так и сказала? – Отец недоверчиво качал головой.
– Да, а что? Пусть увидит, что из меня делают на пленке… пусть знает!
Фон Штернберг уже знал: он нашел женщину, которую искал. Тем не менее пробу устроил. В тот памятный день она вернулась со студии совершенно очарованная.
– Нет, это чудный человек! Блестящий! А какой душка!.. Знаешь, что он сегодня сделал? Он сам заколол булавками это жуткое платье, которое на меня напялили в гардеробной. Сам возился с булавками. Важный режиссер! Потом он объяснил им, что делать с моими кошмарными волосами. Я сказала ему, что они всегда выглядят так, будто их только что вылизала кошка, но он даже не слушал. Он, Папи, все знает! Он может показать каждому, как надо работать… Представляешь? Поразительный человек. Никакого тебе большого важного обсуждения, никакой болтовни, как у других… Он просто знает. Ты, конечно, как всегда, был прав – мне пришлось на пробе петь. Он сказал: «Что вы знаете на английском?» Папи – на английском! Ну… я и выдала «Сливки в моем кофе». Но это ведь не вульгарная песня, так что я постаралась изобразить дешевенькую субретку. Аккомпаниатор плохо знал мелодию, я разозлилась – а этому фон Штернбергу того и надо! Он мне велел петь дальше, а когда тот будет сбиваться, орать на него. Я так и сделала. Потом села на крышку рояля, скрестила ноги и спела Wenn Man Auseinander Geht. Это пара пустяков, а вот первая – кошмар!.. Ладно, кое-как мы ее одолели. И ты только послушай: фон Штернберг говорит, что хочет снять «Голубого ангела» на английском. Сразу на немецком и на английском! Они там на UFA не сделали еще ни одной звуковой картины, а уже хотят снимать сразу на двух языках! Хорошо, что меня там не будет!
Роль принадлежала ей еще до пробы, но она этого не знала.
Преодолев сопротивление руководства, Штернберг вынудил UFA подписать с Марлен Дитрих контракт на исполнение главной женской роли в «Голубом ангеле», первой в Германии полнометражной звуковой картине. Ее гонорар – пять тысяч долларов. Отец и друзья Марлен ликовали. Шампанское лилось рекой, мать смотрела на празднующих как на сумасшедших.
– Вы что, вы все думаете, что это будет легко. Ха! Неббиш! [2] (ее любимое выражение на идише, выражающее сарказм и обозначающее у нее все что угодно, от «подумаешь» и «ну и что?» до «уж конечно», «еще бы» и «ври больше»). Она же портовая шлюха! Как я потом буду смотреть людям в глаза? А что, если этому Штернбергу взбредет в голову показывать голую грудь? Что мне тогда делать? А? Конечно, о такой возможности никто из вас не подумал!
2
Искаженное междометие небех (nebekh) – «какая жалость», «увы», – из языка идиш. Слово имеет славянский корень, оно происходит от чешского прилагательного nebohy («бедный», «убогий», «несчастный»). – Прим. ред.
Она метнулась на кухню принести моему отцу горчицу и еще салата из огурцов.
Меня расстроила ее выходка. Мне казалось, она зла на всех и вся. Но отец только улыбнулся и продолжил есть свои сочные колбаски. Я уже усвоила, что он обычно прав в оценке настроений матери, поэтому последовала его примеру и стала доедать обед. К тому времени, как наша «бунтующая» звезда вернулась с кухни, кто-то за столом упомянул о новой книге, «Прощай, оружие!», а кто-то еще сказал, что Викки Баум написала «Гранд-отель». Моя мать завелась: как она ненавидит Баум, зато Хемингуэй – просто мечта; и таким образом тема дискуссии переменилась. По-моему, в тот вечер наших гостей больше всего взволновала последняя новость о целой банде гангстеров, которых перебили в день какого-то святого в городе под названием Чикаго. Ну и, конечно, новость о превращении моей матери в «портовую шлюху».
К тому дню, когда Джозеф фон Штернберг впервые пришел к нам на ужин, я уже столько о нем слышала, что не могла дождаться встречи с «важным американским режиссером», которому не положено «фон». Явление приземистого человечка с густыми висячими усами и самыми печальными на свете глазами меня разочаровало. Кроме длинного пальто из верблюжьей шерсти, гетр и элегантной трости, ничего важного в нем не было. Разве что голос. Чудесный, глубокий и мягкий как бархат. Он прекрасно говорил по-немецки с легким австрийским акцентом.
Меня представили, я сделала книксен и стала ждать, как меня учили, чтобы он первым подал мне руку, разрешая ее пожать. Ничего подобного не произошло! Я ждала в полнейшем замешательстве, не зная, что делать.
– Джо, – сказал отец, – вспомни, ты в Германии. Ребенок ждет, когда вы обменяетесь рукопожатиями.
Маленький человечек, кажется, смутился и с улыбкой поспешно пожал мне руку. Я решила, что взрослый, который может так смешаться перед ребенком, просто обязан быть хорошим.
Я всегда думала о фон Штернберге так: он человек уязвимый, не уверенный в себе, стеснительный. Он тратил массу энергии, чтобы притвориться кем-то противоположным, попытаться скрыть то, что считал своей слабостью. Очень многие в итоге возненавидели этого одинокого талантливого коротышку, совершенно уверенные, что он – чудовище. Им застилал глаза их собственный мелочный эгоизм. Но – возвращаюсь в 1929 год – тогда я детским чутьем, не умея еще анализировать, поняла, что этот человек – добрый, что его не надо бояться, что бы кто о нем ни говорил.
Теперь за ужином стал собираться только самый близкий семейный круг: моя мать, ее режиссер, мой отец, Тами и я, впитывающая все как губка. Наша единственная тема – фильм, их фильм. Сначала фон Штернбергу было как будто немного не по себе от постоянного присутствия четырехлетнего ребенка, но скоро он понял, что я не собираюсь мешать никому болтовней, перестал удивляться и принял меня. А через некоторое время, как и все остальные, вообще забывал, что я тоже существую. Поскольку моя мать и фон Штернберг всегда говорили между собой по-немецки, языкового барьера для меня не существовало.