Жизнь наградила меня
Шрифт:
Очень гостеприимен был академик Лев Семенович Берг. Он усаживал меня в кресло в саду и показывал только что изданный труд по ихтиологии с картинками экзотических рыб немыслимой красоты. Много лет спустя, уже после смерти академика, я познакомилась с его дочерью Раисой Львовной Берг, блистательным генетиком и человеком огромного обаяния. Я бывала на этой самой даче зимой 1962 года, когда там жили мои друзья Ося Бродский и Яша Виньковецкий, которые по неосторожности чуть не спалили Бергову дачу дотла.
– Кем ты хочешь стать? – спрашивали вежливые академики.
– Писателем и астрономом, – честно отвечала я.
– Ну и дура, ну и тетеха, – огорчался практичный Кузьмич, когда я передавала ему на обратном пути содержание наших бесед. – Гребенщикову сказала бы, что химиком, Ван Ванычу – что учителем русского языка, Бергу – что рыбаком. Вишь, какие у тебя были бы заступники.
Я предала свою астрономическую мечту, приехав приглашать на очередное мероприятие знаменитого геолога, академика Дмитрия Васильевича Наливкина. Холеный барин с серебряной бородкой и томным взглядом так поразил мое воображение, что в девочке проснулась Ева. На вопрос «Девочка, кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» я прошептала с колотящимся сердцем: «Геологом! Только геологом!»
И стала. Но, как писала Ахматова: «Все мои бессонные ночи я вложила в тихое слово и сказала его – напрасно…»
Академик Наливкин, хотя и был профессором Горного института, ни разу не читал лекций на наших потоках. Вместо красавца Дмитрия Васильевича жизнь свела меня с его младшим братом Борисом Васильевичем Наливкиным, заместителем декана геолого-разведочного факультета. Б.В. возглавлял крымскую практику геологов, и солнце его не щадило. Рыжий, конопатый – одна сплошная веснушка, – Наливкин-младший ничем не напоминал старшего брата. Ни горделивой осанки, ни величественных манер. Зато он был добрым и смешливым. Рыжие кустики бровей все время прыгали на его лице, потому что Боб (так за глаза мы называли Б.В.) старался сдерживаться, чтобы не расхохотаться в самых неподходящих ситуациях. Помню, как на первом курсе математичка Любовь Ивановна Соколкова отобрала у меня на семинаре записку от поклонника с приглашением в кино. Я огрызнулась, она вспылила и выгнала меня из аудитории с приказом не возвращаться без разрешения декана. Я понуро поплелась в деканат.
– Зачем же ты отдала ей любовное послание? – хихикнул Боб.
– А что мне было делать?
– Я бы, например, съел… – И он написал записку, что со мной проведена воспитательная работа.
Когда мы сдавали ему отчеты по крымской практике, он садился в тени кипариса – группа рассаживалась по-турецки вокруг – и со вздохом углублялся в наши графики, карты, чертежи. Через насколько минут кто-нибудь осмеливался нарушить молчание.
– Борис Васильевич, вы держите тетрадь вверх ногами.
– Неужели? Прошу прощения. Впрочем, вы думаете, что-нибудь изменится, если я ее переверну?
Мы ценили его насмешливое добродушие, легкость, готовность помочь и защитить студентов в самых щекотливых ситуациях. По общему мнению, он был в сто раз лучше своего величественного брата.
Однако вернемся в Комарово. Из неакадемиков, но почетных комаровских дачников мне однажды было поручено пригласить Галину Сергеевну Уланову. Она была тогда замужем за режиссером Юрием Завадским. Их дача скрывалась в сосновых кущах. Кузьмич с грузовиком остался на дороге, а я по тропинке дошла до калитки и увидела такую картину.
Галина Сергеевна, в розовой атласной пижаме, высоко подняв руку с морковкой, делала пируэты на траве. Перед ней, в точности повторяя ее движения, гарцевала маленькая козочка. Глаза ее были преданно устремлены на морковку. На подоконнике сидела другая дама (как оказалось, балерина Алла Яковлевна Шелест) и делала себе маникюр.
– Перестань дразнить животное, – говорила Шелест, – отдай заслуженный приз.
Из-за дома показался Завадский в синем халате, подпоясанном бархатным кушаком с кистями. Он вел за руль мотоцикл.
– Галя, поедем покатаемся.
Галина Сергеевна, не обращая на меня никакого внимания, уселась на заднее седло.
– Ты сумасшедшая!!! – закричала Шелест. – А что, если вы перевернетесь и ты сломаешь ногу!
– Я постараюсь перевернуться так, чтобы она сломала руку, – засмеялся Завадский.
Он вывел мотоцикл за калитку, раздался чудовищный рев мотора, и розовая пижама с синим халатом растаяли в облаке черного выхлопного газа.
Именно в пионерском лагере на меня, тринадцатилетнюю, обрушилась первая любовь и навсегда унесла с пляжа безмятежного детства в океан страстей и страданий. Объектом любви явился Митя Белов. На выцветших фотографиях он выглядит довольно плюгавым для своих тринадцати лет. Однако выпуклый лоб и мягкий взгляд темных бездонных глаз обещает игру ума и душевную тонкость.
Впервые Митя поразил мое воображение, вступившись за Сальку Шустера, травить которого было в порядке вещей. Ох и некрасив же был Саля: тощий, сутулый, руки как плети, нос как груша, торчащие уши и близко посаженные птичьи глаза. К тому же он картавил. Всеобщее презрение Салька заслужил, таская в столовую принадлежащую лично ему банку сливочного масла. В столовую мы шагали строем, поотрядно, завывая «Великая, могучая, никем не победимая…» Саля маршировал, прижимая банку к груди, а усевшись за стол, ставил ее на скамейку между колен. И никого не угощал. Разумеется, банку крали и прятали. То закапывали в землю, то закидывали в дупло. Трижды Шустер кротко отыскивал свое сокровище, а на четвертый наябедничал брутальному начальнику лагеря, втайне пописывающему стихи.
– Безмозглые кретины! – гремел Ким Петрович, в прошлом танкист и кавалер ордена Славы. – Тупицы и дегенераты! Вы – пигмеи по сравнению с Шустером! Он – победитель городской математической олимпиады! Он – вдумчивый гений, он весной обыграл в шашки самого Ботвинника! И я не сомневаюсь, что скоро победит его и в шахматы! Шустер как никто нуждается в масле!
Это было уже слишком. После ужина народные массы заперли Шустера в уборной во дворе и начали кидать в окошко комья земли. Игорь Кашкин даже бросил в Сальку двух толстых печальных жаб. Теперь такое линчевание кажется простодушной забавой, ибо с тех пор нравы несколько ожесточились. Но тогда душа моя разрывалась от жалости. Однако вступиться за Шустера в голову не пришло. В разгар глумления появился Митя Белов. Он протиснулся вперед и ледяным тоном произнес:
– Ополоумели, что ли? Валите отсюда, а то будете иметь дело со мной.
И хотя Митя вовсе не производил впечатления человека, с которым опасно связываться, – пионеры угомонились. Даже не взглянув на своего спасителя, Шустер отряхнул прах с пионерской формы и поплелся прочь. А мое сердце, ударившись о грудную клетку, гулко забилось в ритме любви к Мите Белову. Несколько дней я мужественно томилась наедине со своей тайной, но ноша была непосильна, и я поделилась с лучшей подругой Зиной Овсянниковой. Зина низвергла меня в бездну, сказав, что Белов бегает за Валькой Ковалевой, но тут же вознесла к небесам, побожившись, что на меня он тоже как-то «особенно» смотрит. Она предложила свои услуги почтового голубя и поклялась честным ленинским, что она – могила. Три дня я обдумывала наиболее изысканный способ объяснения и, в конце концов, пошла по проторенной тропе классической поэзии, переписав фрагменты из письма Онегина к Татьяне (письмо самой Татьяны мне казалось банальным и скучным). Зина сунула
Мите письмо, но ответа не последовало. Мной пренебрегли, и я (тогда мне казалось, бессонными ночами, но теперь думаю – минут пять перед сном) мечтала умереть на его глазах от скоротечной чахотки, как княжна Нина Джаваха из украденного у тетки обожаемого мной романа Лидии Чарской.
Итак, Белов меня не замечал, а вот Шустер… Как-то за обедом он пододвинул ко мне свою поганую банку и громко сказал: «Намазывай». За столом воцарилось зловещее молчание, затем конопатая Овсянникова схватилась за голову и со стоном «Ооох, умру-у-у» сползла под скамейку. «У любви, как у пташки крылья…» – визгливо пропел Игорь Кашкин и запустил в Салю хлебной коркой. «Тили-тили тесто, жених и невеста!» – дружно завыл весь отряд. От унижения и позора у меня запылали уши. Украдкой взглянув на Митю, я заметила, как у него в «иронической усмешке презрительно изогнулись губы», – в те годы я мыслила терминами купринского подпоручика Ромашова из «Поединка».