Жизнь Нины Камышиной. По ту сторону рва
Шрифт:
Петренко отодвинул стакан и потянулся за папиросами.
— Тебе что, сорока на хвосте принесла?
Слова Анфисы как бы стерли с его лица то выражение доброжелательности и ласкового внимания, к которому Нина так привыкла.
— Сообщил один товарищ. Руководящий. Погоди! Тебе еще правый загиб запишут. Заступник какой нашелся! — С каждой фразой Анфиса повышала голос. — За кого заступаешься-то?! За классового врага! За лишенца! Ты бы хоть подумал своей головой! — Глаза у Анфисы горели, щеки пылали, она была похожа на разъяренную кошку.
— Верно. Каждый обязан думать своей головой. — Петренко не повысил тона, только голос его стал жестче. — Мужик этот никакой не классовый враг. В германскую воевал, в гражданскую в партизаны подался. Все сам нажил. Не захребетник. Лишили его прав незаконно.
— Выходит, ты один прав, а в окружкоме не правы?! Классового врага нужно уничтожать. Под корень! Забыл, чему Ленин нас учит?!
«Ведь и в газетах пишут: классового врага нужно уничтожать, — вспомнила Нина. — Но Петренко просто не может быть не прав».
— Ты вот что: чем словами кидаться, лучше бы Ленина повнимательнее почитала. Вот как раз рубить всех под корень это не по-ленински. Ленин не этому нас учит. А ежели человек нужен для революции, треба его на свою сторону привлечь. Сделать так, чтобы он не супротив нас работал, а на социализм.
— Ждешь, что кулак на социализм будет работать? Однако не дождешься, — Анфиса сердито хохотнула.
— Я о середняке. Ты из-за леса не видишь деревьев. Дерево, к примеру, рубишь, и то глядишь, кабы живое не загубить. А тут не дерево, а человек… У него тоже, поди, и мать есть, и жинка, и детишки… — Иван Михайлович взял стакан и залпом выпил холодный чай.
Воспользовавшись паузой, Нина поднялась.
— Спасибо. Я пойду. Мне собираться надо. До свиданья.
— И мне пора. — Петренко поднялся.
Анфиса как-то мгновенно остыл, и, по-бабьи пригорюнившись, проговорила:
— Все-то ты, Ваня, на особицу. Все-то со всеми несогласный, — и повернулась к Нине: — Ну, прощевай. Ты слушай мой совет: в деревне полагайся на баб. Они тебя всегда вызволят.
Уже темно. В небе видны неяркие звезды. Кое-где зыбится свет от уличных фонарей. Ветер трогает в палисадниках сухие листья. Где-то мяукает котенок.
Петренко шел рядом с Ниной — он шаг, она — два — молча.
— Знаете… Я думаю, что вы правы, а… — Нина замолчала, не зная, как поделикатнее сказать, что Анфиса не права.
— Анфиса человек верный, — медленно произнес Петренко, — и если чего и недопонимает, так ведь грамотешка у нее невелика. И та трудно ей досталась. Да и не одна она считает, что если партия кому доверила ответственный пост, так уж ответственный товарищ не может ошибиться. А мы, Ниночко, — ты крепко это запомни, — первые на всей земле строим советскую жизнь. Первые! Нам не на кого оглянуться, чтобы ошибку какую не допустить. Человек, когда брод ищет, где и оступится — да и в яму, где стремнина, попадется… Стало быть, в обход надо. Трудно это, первыми-то. — Он остановился, закурил. — Провожу тебя, времечко у меня есть. — Немного погодя спросил: — Сколько же, Ниночко, тебе жалованья положили?
— Двадцать пять рублей.
— Не жирно. Но в деревне прожить легче, чем в городе. Вот работать потруднее. Тебе с непривычки особо трудно покажется. Не поймешь чего — приезжай. Побалакаем. Запомни: борьба за Советскую власть в деревне продолжается. Чуешь?
— Когда я была маленькая, — сказала Нина, — мама меня в деревню возила поправляться, так там один богач заставлял одну вековушку на него работать, а она была больная.
— Вот видишь. Мужику надо доказать преимущество коллективного хозяйства. А наш округ по коллективизации сильно отстающий. Тут причин много. Край-то наш какой: тайга да болота. Селились как душеньке было угодно, чтобы от властей подальше. Хуторов да заимок — чертова прорва. Ну и хозяйствовали там зажиточные мужики. Основное — мужик на слово не хочет верить. Его ведь испокон веку объегоривали. А кто: купец, поп, урядник. Ты постарайся понять мужика…
Петренко долго говорил об обстановке в деревне. Нина слушала его рассеянно. Все для нее было ясно. Она даже ни о чем не спросила. Лишь после поняла: когда ничего не смыслишь, то и вопросов нет.
Вот и Заболотная: темная, грязная, кривобокая улица. Нина боялась одна по ней ходить. Через два квартала их дом.
— Ну что, Ниночко, по русскому обычаю присядем на прощанье, — предложил Иван Михайлович.
Они сели на чью-то маленькую лавочку у ворот. Из щелей между ставнями вырывались узкие полосы света, они скользили по темным кустам в палисаднике и упирались в выщербленные плахи тротуаров. Петренко зажег спичку, осветив выпуклый, с бороздкой посредине подбородок и твердые губы. До ее дома они дошагали молча.
— Так пиши, Ниночко, — сказал Иван Михайлович, — и всего тебе наикращего!
Нина дошла до ворот и оглянулась. Подбежала к нему и, привстав на цыпочки, поцеловала в твердые губы.
— Ну, ну, — растроганно проговорил Петренко и засмеялся.
По двору тогда она не бежала, а летела. Все было как во сне…
…На землю ее вернул голос Карпыча:
…— Ей, барышня, однако, садись, тут под гору.
Нина взгромоздилась на телегу. Ноги мокрые. Стащила ботинки и засунула ноги в свернутый рулоном матрас. Мама заставила взять матрас с собой.
— Далеко еще до Лаврушина?
— Однако, половину проехали…
Лаврушино притулилось под горою, с другой стороны деревеньку обегала торопливая речка Бургояковка. Летом — сказали Нине — баба Бургояковку перейдет и подола не замочит. Но в эту пору года речка вздулась, побурела, тащила за собой лесные охвостья: сбитые непогодой сухие листья, тальниковые ветки, хвоинки.
В Лаврушине всего-то одна улица, от нее растопырились к лесу и речке огородные проулки. Огороды опоясаны плетнями, дворы окольцованы жердями. Разные избы в деревне, пятистенные, добротные, сияют бревенчатыми боками, их видно издалека. Больше изб так себе, через пень колоду. Есть и совсем никудышные, они глядят на улицу из-под прохудившихся крыш оконцами-бельмами. В таких избах полным-полно сопливых ребятишек и непременно в люльке, подвешенной к потолку, кричит младенец.
Вся обстановка состоит из грубо сколоченного стола, некрашеных лавок вдоль стен, полатей и неизменной прялки со встрепанной куделью.
На краю деревни Нина остановилась в нерешительности. На отлете изба не изба, сараюшка не сараюшка. У двери рябина. Ух и пылает!
— Не бойся, Ниночко, — сказала она себе вслух и зашлепала по грязи.
Отворив дверь, Нина очутилась в тесной избе. В нос ударила застоялая вонь — в углу на мокрой соломенной подстилке теленок. С печки свешивались кудлатые головы ребятишек, не поймешь, кто мальчик, кто девочка — все стрижены «под горшок». У окна старуха искала в голове у босоногой девчонки. Бросив свое занятие, старуха уставилась на Нину тусклыми, исплаканными глазами. Держась за спину, поднялась, вытерла ладонью единственную в избе табуретку.
— Садись, барышня, — сказала старуха, — гостьей будешь. Потчевать, вишь, нечем.
— Спасибо, что вы!
— В бедности живем-тужим. Хуже и не бывает, — старуха привычно заплакала, по изжеванным морщинами щекам-впадинам покатились мелкие слезинки. Без всякого перехода спросила: —Чаво, Миколавна, нашенских ребятишек приехала грамоте учить?
«Откуда она знает, как меня зовут?»
— Я не учительница. Я ликвидатор неграмотности. Взрослых буду учить, даже пожилых.