Жизнь по правилам и без
Шрифт:
Все братья Ивана и деды отроду и от работы имели богатырскую силу. Если деревня проигрывала в кулачном бою соседям, то вызывали братьев. И те своими ручищами загребали хлопцев за рубахи и валили наземь, враз по три мужика с каждого крыла. После кулачного боя улица становилась светлой и кривой: парни шли побитые, покачивались и с «фонарями». Улица с «фонарями»!!!
Однажды на моего деда Тимофея, кавалера всех солдатских орденов, в тайге напала банда вооружённых людей. Разбойники в большом количестве стали появляться после 1917 года. Так как тюрьмы были переполнены политическими, правительство решило выпустить не революционных бунтарей, а уголовников, чтобы высвободить тюремные камеры. А те, как шли, так на своём пути всех, кто не уберёгся, грабили, насиловали, убивали.
Дед Тимофей часто возил сельхозпродукты на ярмарку в уездный город Тара. Это был разнообразный деревенский товар, что выделывался крестьянами на дому: холст, грубое сукно, корзины, коромысла, рогожи, лапти и прочий товар.
Возвращался он поздно зимой на санях, как вдруг его лошадь под уздцы у моста остановили разбойники, по всему видно, не местные, залётные с топорами. Дед, не спеша, распахнул тулуп, показав китель с Георгиевскими крестами, перетянутый небесно-голубыми подтяжками, и басом крикнул им:
– Ну что, мужики, мне вставать али как?
Худющие, бывшие заключенные, увидев в санях крепкого детину, героя войны с японцем, не решались вступаться с ним в драку, и ретировались обратно в лес несолоно хлебавши. А если бы завязалась потасовка, неизвестно, чем бы она закончилась. Это ещё одна версия – не родиться мне в нашей семье.
Поэтому мне кажется, что мы родом не с детства, своего детства, а в наших генах сидят все поколения пращуров. Интересно, что сказал бы на мой проступок прадед? А что сказал бы прапрадед? А прапрапра..? Какой-нибудь беглый казак из повстанческого отряда Стеньки Разина. Было бы забавно узнать.
Была в семье фамильная тайна про схрон «Золота Колчака». Он покоился на дне заброшенного колодца с дурной славой в березняке. Лес давно отвоевал себе пространство, спрятав яму от глаз людских. Как-то, решив узнать, что может лежать на дне, любознательный Иванушка, оглядываясь по сторонам, с опаской бросил магнит на веревке в колодец. Он хотел достать клад с самого дна. В глухом лесном массиве так громко раздался плеск упавшего в воду магнита, что аж вокруг смолкли даже птицы. Что-то тяжёлое прицепилось и никак не поддавалось. Прошло почти полдня, Ивашка весь измаялся, но тщетно. У самой поверхности тяжёлая коробка оборвалась, раскрылась и оттуда посыпались в воду блестящие монеты. Больше попыток он не совершал, а лишь решил вернуться к золоту позже.
Отец, конечно, никому ничего не рассказывал о богатой находке. Так спокойнее было жить. Да и куда такие деньги можно применить в деревне, непонятно. А если узнают, ограбят или в избу «петуха пустят». Легко, просто поднести спичку.
Но здесь пришла ужасная весть – началась война.
Младенчество своё я вспоминаю с удовольствием. Моя бурная жизнь и рваное детство, можно сказать, начались с неосознанного вздоха. Мать я помню столько, сколько и себя.
Отца увидел позже и видел редко, он был милиционером, участковым. Хорошо помню его начищенные до блеска побрякушки, как игрушки. Вскоре его перевели по службе на другую работу в деревню, что рядом с городом. Ему выдали лошадь, за которой ухаживал местный конюх дед Федот. И мне тоже хотелось быть ближе к животным. Я говорил родителям, поглаживая Астру:
– Вот вырасту, лошадистом стану!
Здесь, в степной полынной части полуострова среди лозистых виноградников и плодовитых садов прошло моё витаминное, босоногое детство. В деревне было раздолье. Я целый день был предоставлен самому себе, убегая из дома и слоняясь со старшими мальчишками в окрестностях, по степи, на прудах. Лазали в колхозный сад за яблоками, персиками и виноградом, а еще за черешней и айвой, унося потом свои ноги от объездчиков, охранявших сады на лошадях.
Помню, как в конце апреля, овеянные ранней южной оттепелью, хорошо пахли цветущие, все в белом, вишневые сады. И пчёлы дружно навещали их после зимней спячки, целуя в раскрытые белые уста, жадно пили нектар.
Из рогатки мы с пацанами стреляли по квакающим болотным лягушкам. Ловили удочкой рыбу, солили её и через час уже съедали этих мелких свежих карасей. А я ещё, если проголодался днём, то лазил в курятник за яйцами да в печь, где в казанке томилась гречневая маманина каша, оставленная на весь день, так как родители приходили с работы поздно. Мы с сестрой предоставлены были сами себе.
Но больше всего я любил кутью – каша из цельных зёрен пшеницы, ячменя, реже пшена или риса с добавлением мёда, сыти или сахара, иногда с изюмом, орехами, зёрнами мака. Её готовили, когда кто-то умирал, на похороны. Так жалобно вздыхают духовые инструменты похоронного оркестра, но нас это задевало недолго. Кутья! Её запекали на похороны. Мы – мальчишки, угощались ею всласть. Тогда, не соображая, я спрашивал на следующее утро у мамы: «Ну, что там у нас в деревне, никто сегодня не помер?»
Своё раннее детство представляется мне больше летними днями, радость которых я почти неизменно делил с деревенскими мальчишками, с которыми мы убегали через дыру в заборе детского сада. Иногда с ребятами приходили на элеватор и помогали разбрасывать для просушки зерно. Больше всего мне нравилось возиться с лошадьми, выводить их на водопой, а оттуда назад мчаться верхом. Встречный поток ветра поднимал гривы лошадей, надувал пузырём рубашонку и рукава наездника.
По осени в поле вместе с колхозниками косили траву. Ох, как мне нравился этот запах скошенной травы! Сколько в воздухе летало ароматов сока трав, нектара цветов, и волновали наше воображение. Казалось, что ничего нет лучшего на свете. Проголодавшись, едва переставляя ноги после косьбы, мы шли к кому-нибудь в гости «просить милостыню» – фактически поесть. Усталая, надорванная работой хозяйка всегда найдет сегодня что-нибудь съестное чужим детишкам, так как завтра кто-то другой может покормить её ребенка. Бедняки-сельчане никогда не отказывали в том, чего им самим не хватало. С годами я понял, что милосердие – не обглоданная кость, брошенная собаке. Милосердие – кость, которую ты разделил с кем-то, потому что сам голоден не меньше собаки. И добро, и зло – в твоём сердце. В этой южной деревне, где церкви не было, горячую мягкую пыль дорог редко тревожили машины, моя семья прожила несколько беззаботных для меня лет. Я частенько лазил по цветущей акации и поглощал её сладкие душистые цветки, а то – по вишне, уплетая за обе щеки красный кисловатый сок, выплёвывая косточки. Они казались мне тогда очень вкусными. По моим накрашенным губам мама легко определяла, где я напроказничал. А я думал, что она ясновидящая.
Моя детская душа начинала привыкать к своему новому «домику» – оболочке светловолосого, кареглазого мальчугана. В пять лет явно ощущал любовь к отцу и матери, к малой родине, к своим босоногим друзьям. Бегая по окрестностям деревни, замечал, видел красоту природы, уже без боязни отмечал людей и испытывал к ним первые сознательные чувства, делал выводы, какие они разные.
Из всей череды детских событий на первом месте стоит моё первое в жизни путешествие, самое далёкое и самое необыкновенное из всех моих последующих. Мы ехали навестить старенькую матушку моей мамы – бабу Дарью – к далёким границам самого Китая. Она жила с новым мужем, мне не родным дедом. Родных дедов я так никогда и не увидел, погибли на войне.
Отец с матерью долго не решались, готовились лет пять и вот, наконец-то, отправились через всю великую Россию в Сибирь, а далее – в Алтай, с заездом и остановкой в стольной Москве, – и взяли меня с собой. Тут я впервые испытал сладость осуществляющейся мечты: посмотреть мир, вырваться из глуши – а вместе с тем испытал страх, что вдруг она почему-то не осуществится.
Помню, что ехали мы поездом по полям и лесам целую вечность. За окном плацкартного вагона мелькали покосившиеся деревянные избы деревень, каменные вокзалы городов. Затем стена березового леса, сосны и поляна света. Поезд мчался вперёд, а сосны бежали назад так быстро, что я не поспевал глазами рассмотреть какую-нибудь заинтересовавшую меня опушку леса.