ЖАНРЫ

Шрифт:

— Худы забавы твои, вельможный пан, — сказал он строго. — Да разумеешь ли, на что покусился? Всему народу русскому в бесчестье. Божья кара тебя не минует! Право не минует!

Струсь дерзко захохотал:

— Вшисткего вы сем баце, бояже московицке: Бога, дара, поляка, хлопув, себе самых! [73]

Мстиславский повернулся й, понурившись, вышел из палаты.

В то же самое время на выезде из Боровицких ворот случилась заминка. Встали последние телеги войскового обоза Гонсевского. У третьей от конца подводы отпало колесо из-за выскочившей чеки, и щуплый низкорослый возница, виновато засуетившись перед грозной охраной и схлопотав подзатыльник, кинулся к близкому конюшенному двору добыть замену негодной чеки.

73

Всего вы боитесь, московские бояре: Бога, царя, поляка, холопов и самих себя! (польск.)

У двора стояла жалкая кучка глазеющих на отъезд дворян московских, среди которых выделялся сановным видом боярин Фёдор Иванович Шереметев. Уже выбегая обратно со двора, возница будто ненароком задержался возле него, что-то сронив на землю и наклонясь, чтобы поднять.

— Оные? — услышал он от боярина, скосившего глаза на подводы у ворот.

— Не они, те в серёдке, их шибко стерегут.

— Верно ли мне доводил намедни: повещены люди?

— Повещены, должно быть. Горшая есть печаль — сплошать в деле могут. Ратного бы воеводу им.

— Отколь возьму? Да и кто с шишами пойдёт? Авось сами управитеся.

— Потщиться хотели.

— Ин быть по сему.

— Ладно. Не поминайте лихом!..

Чека была вставлена, подводы тронулись и скрылись из виду.

Но долго ещё слушал неспешливый Шереметев удалявшийся колёсный скрип. Глубокое раздумье сковало его. Все мысли Фёдора Ивановича были поглощены обозом, с которым, приняв облик возницы, отправился отважный нижегородец Мосеев, накануне проникший в Кремль, чтобы известить Шереметева о ярославском ратном стоянии.

Неспроста занимал обоз думного боярина. Без всякой описи мог перечислить Фёдор Иванович вывезенное на подводах добро: золотые иконные оклады в драгоценных каменьях, стулья из царских покоев, оправленные чернёным серебром, дорогие древние щиты и доспехи, сканые сундучки с отборным жемчугом, затканные серебром алтабасы и золотом — аксамиты, меха, сосуды, ковры и даже литая серебряная печать Шуйского.

Однако вовсе не о похищенном жалел Шереметев, свыкшийся с бессовестной татьбой иноземцев. Его сокрушало, что заодно с тем добром вывезены были бесценные царские регалии.

3

По широкому майдану, круг за кругом, двое казаков с кудрявыми чупринами водили под уздцы пегого конягу, к которому железными путами был прикручен донельзя измождённый человек в рваной исподней рубахе. Ни жив и ни мёртв, он ступал по земле зыбко и вяло, пошатываясь в мороке, как во хмелю. Поникла голова его с волосами, забитыми пылью, они свисали грязными космами, безжизненно моталась, плечи опали, спина горбилась. Будто и человеком уже не был — а только жалкой немочной человечьей оболочкой, из коей изъяли душу.

Не злорадство — сострадание порождал он у сбившейся по окружью толпы.

Но, не ведающий никакой жалости, всем известный в подмосковных таборах бесстыдным глумством площадной подьячий Третьяшка Лоскутец, сбивая на затылок потрёпанную шапку клином, громогласно вещал:

— А вот, зрите, раздьякон Матюха, псковский вор и разбойник, самоизвольно ся нарёкший осударем всея Русии Дмитрием Ивановичем!.. Всяким людем надокучал, леей имал себе на блуд, правил немерным правежом, грабил да разбой чинил купно с воры ярыжные и зернщики!..

Третьяшка был из тех пройдох, для кого чей-то позор — вящая услада. Дотоптать поверженного — нет веселей забавы. И подьячий торжествующе вздёргивал тощую бородёнку, обличительски сверкал рачьими глазами, выказывал необыкновенную отвагу натужностью голоса и от собственного самозабвенного крика словно бы вытягивался вверх в долгополом, болтающемся на его хлипком теле кафтанишке. Был его час.

Третьяшка, верно, представлял себя чуть ли не верховным судией:

— Самотник сей зело пакостлив... Ишь ты, овечкою прикинулся и головы не подымет!.. Страшится казни злодей!.. Обманом крест мы ему целовали, а за оный обман пущай лютую смерть примет!..

Третьяшке крикнули из толпы:

— Да заткнися ты, крапивно семя!

И подьячий сразу сник, заозирался, ища поддержки, но не получив её, юркнул к восседающей на добрых скакунах войсковой старшине, к атаманским бунчукам, под которыми были Заруцкий с Трубецким.

Уже при полной немоте вершилось по кругу позорное шествие. Лишь глуховато постукивали копыта об истоптанную глинистую твердь...

Да, недолго пировал да блудовал Матюшка после сговора Плещеева с князем Хованским. Удалось им отослать все казачьи отряды самозванца из Пскова в близкий Порхов, которому грозила осада свеев, и вынудить вора отсиживаться в своём доме. Ночью, на неосёдланном коне и в исподней рубахе, Матюшка бежал. Ему не посчастливилось — погоня быстро напала на след. Схваченного злыдня сперва держали под стражей в Пскове, затем с большим береженьем и множеством провожатых повезли в Москву. В пути едва не приключилась беда: внезапно напал Лисовский, но был отбит дружным огнём из пищалей. Тяжёлое долгое похмелье сокрушило Матюшку. Лишённый всякой надежды на избавление, накрепко скованный цепями, он утратил охоту жить, и в тягостном опустошении без веры и воли его душа сжалась в комок, а плоть стала тлеть, как фитильное вервие. Матюшка уже не хотел быть ни царём, ни бражником, ни самим собой. Сломалась в нутре у него живодатная ось, оборвалась становая жила. Он сделался не приманчив и не страшен, а потому никому не надобен.

Пройдя ещё несколько кругов, казаки вывели конягу на середину майдана. Матюшка бессильно привалился к потному лошадиному крупу, ноги не держали его.

— Доколе горемыку-то истязать? — вдруг раздалось из толпы.

— И верно! Хватит, чай, — подхватили разные голоса.

— Будя с него!

— Довольно!

— Не скотина же — горюн бессчастный!

— Отпустить бы его, братия, с миром...

Дивное диво творилось. Ранней весною в таборах мигом бы разодрали тех, кто захотел бы отказаться от присяги Матюшке, а теперь щадили самого вора.

Всё скопище народа на майдане, где кроме казаков были дворяне, дети боярские, боевые холопы, стрельцы, посошные мужики, нестройно зашумело. Но не только в памятном неистовстве толпы, но и в таком её миротворном шуме чудилась Заруцкому опасность. Закипало в нём раздражение, красные круги перед глазами застили свет, волнами накатывал на лицо жар.

Тронув коня, Заруцкий выехал из рядов, чтобы оказаться на виду у всех. В дорогом наряде вельми пригож был атаман. Заломленная шапка с усыпанным бриллиантовыми блестками пером, расшитая золотыми звёздами парчовая чута, вся в сверкающих адамантах кривая турская сабля на боку, что касалась концом червонного бархатного чепрака, — такому наряду могли позавидовать цари. Всего лишь короткий взмах руки — и поражённая роскошеством атаманского убранства толпа стихла.

— Ваша, а не моя воля была, — укорил народ Заруцкий, — казнить обманщика, а вы попят подались! Альбо слову своему не верны! Хай же буде по слову!

— Господь прощал и нам велел, — упрямо воспротивились ему.

По толпе снова прошёл шум. И враждебную для себя силу почуял атаман в том шуме. Слишком уж он и одеждой и повадками отличался от всех прочих. Он напрягся и закричал, что было мочи, и голос его в крике был резок и ломок, как вороний карк:

— А не вы ль единиться с Ярославлем возжелали?! Там вам вора не спустят подобру-поздорову! Пущай Матюхина кровь будет нашей платой Ярославлю!

Поделиться с друзьями: