ЖАНРЫ

Шрифт:

К негодованию Струся и удивлению Ходкевича, Гонсевский пустился разглагольствовать о том, что не он сам, а его люди, несмотря на все лишения, никому не захотят уступить чести оборонять Москву и вовсе не собираются её покидать, как о том повсюду злословят.

Отделённый от Гонсевского ехавшим посредине гетманом, Струсь готов был наскочить на соперника, чтобы прервать его лживую болтовню. Удержав Струся ярым взглядом, Ходкевич сказал московскому старосте, что рад был узнать о благом намерении стойкого рыцарства остаться у кремлёвских бойниц и всё же не может допустить, чтобы люди терпели крайнюю нужду и довели себя до полного изнурения:

— Вшыстко ма край [65] .

От проницательного и к тому же чрезмерно мнительного Ходкевича, конечно же, не укрылось лукавство Гонсевского. Но он рассудил про себя, что секрет тут в непомерной алчности, вызванной близостью царской казны, и его догадка была бы вполне верной, если бы ему было ведомо об изощрённой предусмотрительности старосты, уже подготовившего обоз для вывоза дорогой поклажи под видом боярского залога в счёт жалованья за стенную службу.

65

Всему есть предел (польск.).

Гетман завёл разговор про скудные кормовые припасы, посетовав, что сам вынужден есть одну конину и что его гусары уже приловчились добывать на обед береговых ласточек. Но...

— Цу ж, война офяр потшебуе, але не потшебуе глупств [66] .

Со слов гетмана было ясно: оставшимся в осаде придётся ждать подвоза кормов долго — до нового урожая.

Но не зря Гонсевский познавал науку уловок в посольском чине. Устремив взор к небу, он изрёк философски:

66

Что ж, войне нужны жертвы, но не нужны глупости (польск.).

— Тентанда омниа [67] .

Струсь произнёс сквозь зубы:

— О, Матка Бозка, Польска неладем стой! [68]

Гонсевский даже не повернул головы в его сторону, будто ничего не расслышал.

Ерошил травы и листву ракит свежий ветерок, по луговинам и речной ряби бежали тени облаков. Нагие пахолики, подзадоривая друг друга, с криками и смехом окунались в жгучую воду, плескались, вскакивали на коней и гоняли их по кругу. У молодости и за важным делом всегда находится время на удаль и потеху.

67

Всё надо испытать (лат.).

68

О, Богородица, Польша стоит беспорядком! (польск.).

Гетману же, краем глаза следившему за играми пахоликов, был тошен белый свет, еле сдерживаемое бешенство заливало его голову нестерпимым жаром. Натура Ходкевича трудно поддавалась ломке, чтобы мягкосердым словом помирить вздорных потомков Яфета. Он заговорил, не тая своего крайнего недовольства:

— Досч заврацач мне глове! Я вас, паньство, заволал, жебысьце помогли мне, а власьциве крулю. Вы мусице выконач мойом воле. Мойом, Панове! Ты, пане Струсе, застомпиш пана Гонсевского в фортеце [69] .

69

Хватит морочить мне голову! Я вас, господа, позвал, чтобы вы помогли мне, а стало быть королю. Вы должны исполнить мою волю. Мою, панове! Ты, пан Струсь, сменишь пана Гонсевского в крепости.

Гетманская булава тяжелее полковничьего буздыгана, но Струсь на сей раз подчинился Ходкевичу не вопреки воле, а с охотою.

— Добже, — сказал он с видом победителя.

— А пан Гонсевски, — непререкаемым голосом продолжал гетман, и ясно было, что он не потерпел бы никакого отказа, — выезде з Москвы! Так, пане Гонсевски? [70]

— Добже, — повторил за соперником московский староста, скрывая радость. Хитрой уловкой он добился, чего хотел. И честь его не была посрамлена.

70

А пан Гонсевский покинет Москву. Так, пан Гонсевский? (польск.).

В конце концов все остались довольны.

2

Из Боровицких ворот выезжал Гонсевский со своими людьми и великим обозом, а в Троицкие въезжал Струсь.

Никто никому не стал помехою.

Два потока медленно двигались встречь один другому, не сливаясь.

От утреннего солнца горели маковки церквей. Яркой была свежая зелень, что опушила берега Москвы-реки и Неглинной, кудрявилась у крепостных прясел и на обочинах дорог. И никого не страшило, что стены Кремля были местами закопчены пороховыми дымами да исщерблены ядрами, а двускатная тесовая кровля поверх стен порушилась и обуглилась. Не страшило, что кругом было безлюдье и никто уходящим не махал рукою на прощание, а входящим не подносил хлеба-соли. Не страшило, что мертво немотствовали колокола. У всякого, кто покидал Кремль и кто устремлялся к нему, были свои лукавые расчёты, и мысли о тех расчётах подавляли и поглощали любые сомнения и страхи. Боязнь может быть вызвана совестью. Но кто на такой войне, где грабёж в обычай, станет взывать к совести? Она там тоже нанята корыстью. Нет, ни уходить от содеянного зла, ни приходить к нему с умыслом умножить его страшно не было. Чужая обездоленная столица сама давалась в руки.

Подкручивая и без того торчащие вверх кончики усов, Струсь весёлым голосом подбадривал с коня молодецкие хоругви, что двигались мимо него по въездному Каменному мосту через Неглинную. Слитный топот копыт, ладная стать седоков, лес пёстро-полосатых копий с прапорцами на острие, блистание кольчатых и чешуйчатых доспехов и гладких панцирей, пышные перья на ребристых шлемах с затейно выкованными козырьками и затыльниками — всё радовало Струся и возбуждало.

Долгое время бывалому полковнику приходилось служить под началом других — теперь он сам себе повелитель, и не от кого иного, как только от него, круль получит ключи от Москвы. Но слава ещё не всё. К ней не мешало бы присовокупить богатство, и Струсь надеялся найти его в кремлёвских стенах. Он не будет, как Гонсевский, вожжаться с боярами, объясняясь с ними по-русски, он без церемоний возьмёт всё, что ему надо.

Отвлечённый радужными мыслями, полковник не сразу заметил, как топот копыт внезапно сменился перестуком тележных колёс и на мост въехали возы, нагруженные тяжёлой кладью. Расторопные холопы, восседающие на них или мельтешащие обочь подвод, ловко раскручивали кнуты над головами и подгоняли лошадей. Струсь сразу потемнел лицом: кто посмел впереться с обозом, когда ещё не прошло само войско? Но тут же он услышал знакомый слащавый голос киевского купца Божка Балыки:

— Дзенкуе, пане полковник!

Круглое жирное лицо Балыки сияло от пота, как солнце. Видно, великая изворотливость потребовалась ловкачу, чтобы уговорить конницу потесниться и втиснуть свой обоз меж боевыми рядами. Из торговой братии он въезжал в Кремль первым.

Струсю не хотелось сегодня терять доброе расположение духа. Он вспомнил обильный обед, которым угощал его Балыка в Вязьме, подумал, что немало съестного есть у проворного торговца про запас, поднял в приветствии руку:

— Сальве! [71]

71

— Привет! (лат.).

Въехав вслед за своими хоругвями в Кремль, Струсь первым делом направился к царскому теремному дворцу. Тут он оставил коня у крыльца и вздумал пройтись по покоям. В Крестовой палате, где учинялось сидение царя с боярами, он покружил возле царского кресла и сел на него. Тут и застал его глава думных бояр Фёдор Иванович Мстиславский, выпучивший глаза от невиданного кощунства:

—Ну, то яки зе мне цаж? [72] — вцепляясь в подлокотники, спросил полковник.

И сколь ни мягок и угодлив стал первый боярин, но снести надругательства не мог.

72

— Гожусь ли я в цари? (польск.).

Поделиться с друзьями: