Журнал "проза сибири" №0 1994 г.
Шрифт:
По городу вели колонну пленных. Вокруг ликовали те, кто при Зле был никем, а теперь вновь рассчитывал стать всем. Конвой был украшен цветами. Командовал конвоем человек с ружьем — с виду простодушный, но с мудрой лукавинкой в глазах. Время от времени к нему подбегали шустрые ребятишки, простые рабочие, усталые женщины и народная интеллигенция — сообщали, где скрываются недобитые злыдни.
Впереди колонны плелось Зло — небритое, с лицом защитного цвета. На разодранном мундире сиротливо болтался чудом уцелевший орден Отца Отечества первой степени. Рядом весело шагал юный боец армии Добра. Его гранатомет был утыкан розами, его тонкие музыкальные пальцы неумело сжимались в кулаки, он периодически бил Зло по уху и приговаривал:
— Будешь добрее... будешь добрее, зараза!..
...Огромная площадь ликовала. Добро встало с трона, подняло руку — все стихло.
— Любимые! — сказало Добро. — Победа над Злом, о необходимости которой всегда говорили самые добрые — свершилась!
Все закричали „ура“, а Добро улыбнулось и заплакало. И никого не расстреляло — только самых злых. Остальных отвели в степь, уложили на васильки и ромашки, огородили колючей проволокой и по углам поставили вышки с пулеметами. Чтобы никогда и ни за что даже крупица зла не просочилась в наш добрый и прекрасный мир.
А если и случится такая беда, если ясным днем или темной ночью в глазах друга или незнакомца, детей, родителей, жены или возлюбленной вдруг черным метеором промелькнет зло — обо всех подобных случаях просим сообщить в Комитет Безопасности Добра, расположенный на улице Всеобщей Любви между новой тюрьмой и мемориальной квартирой, где Добро ночевало перед последним и решительным боем.
Если уж быть сволочью — так очень большой. Сволочь мелкая убога и презренна, но большая, принципиальная сволочь — это уже народное достояние. ..
Я был сволочью огромной, потрясающей, негодяем исторического значения. Я работал диктатором, и мой режим был гармонично кровавым. Я сверг милое интеллигентное правительство, растоптал Конституцию и ввел комендантский век. Был еще, правда, народ — его я отдал под трибунал за недостаточный восторг и приговорил к пожизненным принудительным работам и счастью строгого режима.
По понедельникам я устраивал общее построение народа и перекличку с отстрелом опоздавших.
— Зато теперь в стране порядок! Зато никто не опаздывает! — говорили мои неистребимые почитатели, избивая, в порядке дискуссии, моих малочисленных противников.
Для поддержания равновесия в природе я проводил по средам массовые облавы на своих сторонников, а по пятницам и субботам расстреливал пару мирных демонстраций в поддержку меня — отца народа. Демонстранты разбегались под выстрелами, утверждая на бегу, что я ничего не знаю, и что меня обманывают. Те же, кому особенно не везло, падали с пулей между лопаток, но и лежа на мостовой, шептали серыми губами:
— Зато не голодаем...
— Да, знаете... стабильность — прежде всего...
Тюрем вечно не хватало, и приходилось целые города держать под домашним арестом. Родители сторожили детей, дети стерегли родителей, влюбленные нежно постукивали друг на друга и даже болонки несли конвойно-караульную службу.
Я был отвратительным диктатором — злобным и ненасытным. Каждую неделю я драл с народа по семь шкур, а потом одну шкуру продавал ему же втридорога, и народ был доволен.
— Спа-си-бо за за-бо-ту!!! Спа...
В общем — скукотища.
А по воскресеньям был выходной: мелкие казни невиновных и пьяные оргии нашей оголтелой хунты. Жена вовремя поняла исторический характер моих оргий — это ее и спасло. С возлюбленной было сложнее: она пламенно любила свободу и демократию, но спать предпочитала не с ними, а со мной. При этом любимая весьма оживляла наши интимные моменты описанием того, как она меня — сволочь такую — собственноручно повесит, когда народ проснется и свергнет мою кровавую диктатуру.
А пальчики у нее были тоненькие-тоненькие...
Время шло, я распоясывался все больше. Народ не просыпался.
„Проснись, народ!“— взывали самые честные и смелые.
„А?.. Что?!.. Я не сплю!" — вздрагивал народ.
„Вставай, народ!“
„Куда это в такую рань?“
„За свободу бороться, едрить твою!“
„А я что, разве не самый свободный в мире?"
И далее следовали долгие и нудные дискуссии с тоскливым мордобоем. Что такое свобода: построения без перекличек или переклички без отстрелов? И кто я: отец народа или большая сволочь? Или отец народа, но и сволочь немалая? Да здравствую я — любимый, или долой меня — кровавого?
Было отчего сойти с ума, что я и сделал. Захотелось, понимаете, мира, покоя и всенародной любви ко мне — освободителю.
Тогда я совершил государственный переворот назад, сверг свою хунту во главе с собой и специальным указом ввел в стране свободу.
— А мне за это ничего не будет? — спросил народ.
— Да ты что! — обиделся я. — Я ведь сам себя долой!
— Ура? — спросил народ.
— Ну конечно!
— Ур-р-ра-а!!! — и бывшие непримиримые противники со словами „Вот ведь сволочь какая!" ринулись друг другу в объятия. Меня сразу возненавидели все — от мала до велика и слева направо. Вместо „здравствуйте" теперь кричали „диктатор поганый!", а в ответ неслось приветливое „и все устои порушил!" И далее следовал оживленный обмен воспоминаниями о борьбе против меня — двуличного — в годы моей черной реакции и скрытой подготовки к разрушению устоев.
В семьях братались отцы и дети.
— Я же говорил, батя, что он тиран и гад, — напоминали дети.
— И тайный подлый демократ, — соглашались отцы, разливая по стаканам.
А бедные матери, навеки уставшие от семейных политических скандалов, смахивали слезы радости и растроганно шептали: „Ай-яй-яй, сволочь-то какая..."
От святой ненависти ко мне хорошели женщины и мужали мужчины. Ненависть помогала одиноким сердцам найти друг друга. В тот год кривая рождаемости круто загнулась вверх, и на свет явилось великое множество младенцев со стальным блеском в глазенках.
Свобода слова породила такие кошмарные рассказы о моих преступлениях, что, начитавшись прессы, я не мог спать по ночам. Было мучительно стыдно за бездарно прожитые годы, за то, что фантазии хватало только на облавы и казни, а это любой дурак сможет. Обо мне же писали, как о злодее творческом: праздничные поджоги домов престарелых, сексуальная мобилизация балетных школ, пытошные в детских садах и т.д., и т.п. Ей-богу, хотелось совершить переворот обратно и оправдать доверие!
...Появились новые герои. Газеты наперебой восхищались отвагой одной пожилой девушки, которая на митинге, во время моей лживой речи, протиснулась поближе и плюнула мне прямо в бесстыжие зенки. Меня спасла только свалка среди желающих повторить подвиг. Газеты призывали сохранять революционную выдержку и до вторника воздержаться от покушений на бывшего диктатора. На вторник был назначен исторический штурм моей резиденции.
Позже из-за несогласованности с телевидением штурм перенесли на среду.
К штурму готовились основательно. Я попытался сдаться, ко получил презрительный отказ. Я понял, что нельзя мешать народу творить историю, заперся в резиденции и стал ждать среды.
В среду вечером революционные массы с криками „вперед к свободе!", „назад к порядку!" и „ура!" двинулись на приступ меня. Расстреляв, согласно сценарию, все снаряды и патроны, массы ворвались в логово диктатора и разрушителя устоев и смели с дороги заградительный отряд в составе моей возлюбленной. А затем я был пошло пристрелен своим бывшим заместителем по хунте, а ныне — пламенным борцом за свободу и порядок и любимым вождем восставшего народа. „При попытке к бегству", — как напишут в новых учебниках истории. Это нормально: побежденные сходят со сцены, победители пишут новые учебники истории...