Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Журнал "проза сибири" №0 1994 г.
Шрифт:

— Старик, ты обратил внимание, как народ смотрит? — тут же вываливалось это самое „как“, что и впрямь.

Сложно, наверно, выделить какую-то одну строгую в этих взглядах эмоцию, много чего там было: сострадание, испуг, брезгливость, любопытство, печаль... Но самое главное — кувырок ракурса — дарована редкая возможность побыть в чужой шкуре, с тем, наверное, чтоб еще больше дорожить своей, с тем, чтоб изнутри чужой шкуры суметь разглядеть себя, свой взгляд на обочине, в моментальном повороте головы, все в том же смешении любопытства, брезгливости, жалости к этим глазам и зубам в прорези мертвого железа, к этим глазам и зубам с возвратившейся наглядностью заповеди — от сумы да от тюрьмы не зарекайся.

Хотя тогда, почти двадцать лет назад, я отчетливо помню страх и только страх внутри себя, внутри железного короба, внутри дорог и домов, внутри государства, внутри блока НАТО. Паника, страх, омерзение, напускное равнодушие на лицах будущих своих товарищей, которых я любил уже, словно свое блестящее будущее, так удачно протырились в институт, так безусловно готовы мы овладеть теми знаниями, которые выработало человечество, так нежданно-негаданно вынуждены вдруг прибрасывать на себя судьбу отщепенцев, изгоев, дна, отчего радость собственного благополучного студенчества становилась сто крат острей.

Историк, Статист, Спринтер, Бузотер, Закадычный, Жизнелюб, Язва, Юрист, Дед... Не обязательно запоминать их имена, жизнь разбросала, все правильно, все нормально, во мне очень мало грусти по поводу того, что жизнь разбросала. Просто тогда — это я тоже помню отчетливо — слабо верилось, что столько сможет произойти потом лет, слабо верилось в возможность чудовищной такой прорвы времени, потопившей все, все, безнадежно, безжалостно, осуществившей свое о нас представление с поистине палаческой бесцеремонностью. Хотя внешне оно, разумеется, промелькнуло, пролетело, или как оно там, ага, промчалось, что ж еще остается делать бесплотному времени, как не мчать-лететь сквозь теорию относительности, обдувая сухой мой лоб существительным — смысл.

Смысл рубится в крошево воспоминаний, отчего надо бы обладать серьезным запасом простодушия, чтобы начать их и кончить, начать и кончить, обрубая концы и начала по наущению умницы Шкловского, тогда еще.жившего, как живут ледниковые валуны посреди безнадежно плоских равнин.

На стройке мы вроде пахали — траншея, опалубка, бетон... — так, канитель. Правда, потом, как записной конъюнктурщик, я все тщился состряпать на том бетоне этакую молодежно-производственную прозу, чтоб по-людски все, про суровую дружбу, про осень, про некий лирический захлеб, и трудовые мозоли. Однако нелепый прозаизм жизни наотрез отказался слепиться в захлеб и мозоли, чему я теперь тихо рад, не имея очередного для стыда повода. Коровья лепешка бетона (из двухэтажной коровы), вибратор для эпилептиков, запах от нагретых досок опалубки, на которой спали под последним солнышком бабьего лета, в багрец и золото рощица рядом, строительный под ногами мусор, приблудная тихая собачонка — худо-бедно ложились в строку, Казаков тогда еще тоже был жив. Но начинка заумных бесед получалась ни к черту, а выдумывать я никогда не умел.

Бесконечный треп обнаружил вдруг откровенно антисоветские настроения, отчего моя газетная вера и преданность тихо ахнула! Язва лупил под дых, в непарламентских, гад, лупил, мол, что ж вы, раз уж такие правильные, сачкуете здесь напропалую, что ж не вкалываете, как разлюбезный ваш Павка! Ну зачем же так, интеллигентно его урезонивали, зачем же сразу на личности, это удар ниже пояса, право на сачкование священно, это право закреплено конституцией, больше того, оно является краеугольным камнем социализма, а Павку не трожь, понял, не трожь!

Потом мы часто вспоминали замечательный Язвы стишок, зачитанный как аргумент: о, эти матовые женщины, они противны, как консервы, природой-матерью завещано им быть дубинами и стервами. Язва был разведен, что, конечно, внушало. А вспоминать приходилось потому, что он как-то быстро исчез, перевелся на заочное, снова женился, вступил в ряды КПСС, где-то служит, с выпивкой завязав.

Пили же „Солнцедар“, давно уже исчезло это вино, стало приметой времени, вроде песенок Кристалинской, а тогда было просто чернильного цвета гадостью, поглощавшейся в количествах на теперешний образцовый взгляд чудовищных. По пути на обед: до того столба! а! слабо! Спринтер всех обгонял, на то и спринтер, а хитрого зачинщика, воровавшего неожиданностью первые метры, обгонял обязательно. Еще боролись, еще на локотках, еще про баб, еще битлы, еще стихи, еще блатные песенки, еще умствовали, еще и еще, чтоб утвердить себя в предстоящем студенчестве, первой отправной лесенке на высоты социального благоденствия... Ау, друзья, ау, ау, пока не поздно, в каких вы там трех соснах, пока я вас зову, ау, друзья, ау.

Поучительно было бы проследить такие разномастные наши судьбы. Но делать этого не хочется как раз от того, что все мы послушно кроим себя, словно б с оглядкой на такой вот последующий взгляд, словно б отбеливаясь загодя перед градом и миром, словно б не веря в собственный, сквозь внешний рисунок, прорыв. А внутренняя судьба, внутренние, пускай и предварительные, итоги — штука опасная, лезть туда без калош страшновато, да и нет полномочий.

Разве что Закадычный остался близок, худо-бедно виден, однако энтузиазма это не прибавляет, путь его не вписывается в схему; вывариваясь в системе, на которую так согласно сейчас ополчились, он умудрился-таки впрячь и коня и лань, умудрился заставить систему работать во благо, хотя что есть это самое благо, как и прочие смертные, представляет он смутно, что не упрек, но общая печаль. Во многом нас мир не берет, что не помешало, однако, мне несколько лет поработать у Закадычного в подчинении, в результате чего — работы и подчинения — получить квартиру, в которой сиднем сижу, строча вяловатый сей текст, а если не сидеть, если не строчить, то можно спуститься во двор, пересечь этот двор, обогнуть садик, подъезд, лифт, дверь, дверь откроется, сказать: „Здорово“, получив в ответ: „Здоровей видали“, но сделать это можно не раньше девяти, а то и десяти, так что делать не стоит, ночные наши разговоры на кухне переговорены, а устраивать очередную после долгого рабочего дня планерку глупо, пускай хоть с сыном на сон грядущий повозится, начальничек.

Остается все та же зэковская погремушка, в темноте которой сидим мы рядком, а самые борзые заняли места конвоиров у заднего борта — поехали — Историк, Спринтер, Жизнелюб, Закадычный, Статист, Дед, Язва, Юрист... — поехали.

Институт наш строили зэки, отчего маленький возникает вопрос: неужели все зэки строители, или так мало в стране новостроек, что все более-менее крупное, строят зэки? Или так много зэков? Или много новостроек и много зэков? Или только в Сибири, по давней привычке, много зэков?

И еще один наивный возникает вопрос: да откуда ж они берутся, если все кругом такие лояльные, такие положительные? Вот я, например, чемпион гражданского послушания, что воровал безбожно, так это хлеб наш насущный общепитовский все в том же студенчестве, причем не от голодной смерти спасаясь, а на ту же несчастную выпивку экономя, однако не пойман.

Хотя сберкассу бы взял, чего там, взял бы как миленькую, при условии само-собой, при железном условии шито-крыто, без крови, без насилия, гуманист как-никак, а деньги! — ну да это отдельная тема — с умом бы потратил, с умом. (Как нравится эта вот формула — с умом — безумно нравится, позволяя выделить ум, словно штатную единицу...) Да и клад, хоть в тех же керенках, нипочем бы не отдал, вывез бы в чуждую Европу или еще более чуждую Америку, по стопам Остап Ибрагимыча, в белых штанах, но чтоб вернуться, когда штаны замараются, жить я там ни за какие коврижки, нет-нет, исключено, даже и не просите, очень они мне противны культом золотого тельца, там, говорят, отчуждение. Закадычный как на трамвае по этим европам шастает, точно, говорит, отчуждение, хотя хорошо. Один-единственный раз по путевке, как рядовой, съездил он за рубеж, только ради меня, за компанию, студентами еще, в ГДР, где, разумеется, произошло, за что он кровно на меня обиделся, первый и последний раз за годы.

Сейчас-то мы не дураки обижаться, сейчас это роскошь непозволительная, затрудняюсь даже придумать реальный повод, который мог бы послужить, сейчас дружба напоминает контракт, ты мне, я тебе, нет-нет, никакой грубой материи (подумаешь — квартира), исключительно дружба на дружбу, молчаливый такой уговорчик, как мебелью, обставлена жизнь символами, та же дружба, как удобное под торшером кресло, кофе, беседа, чин-чинарем, под искусственным светом общего прошлого.

А тогда что, тогда всего много было — дружбы, здоровья, выпивки, шуток, слов, убеждений — отчего бы и не обидеться разок-другой, тем более, как говорится, по делу.

За мир, за дружбу

Дело такое. Это в зоопарке еще началось, где встреча с замечательной берлинской молодежью. Ну, сначало-то зоопарк осмотрели, там звери, тигр, как флаг, и так далее, потом встреча, на встрече, ввиду погоды — февральская морось — грог или пунш, тут я не силен, но напиток бодрил, горячий, терпкий, особенно после вчерашнего бодрил, а тут еще февраль, достать чернил и плакать... Однако неловкость, по-немецки ни бум-бум, они по-русски так же, остается интернациональным жестом хвалить напиток, главный у них, гыр-гыр-гыр, снова на подносе раздают все тот же пунш или грог, а на другом подносе по маленькой рюмочке виски или джина, или другой какой лабуды, наши девицы жеманятся, отказываются, а мы выручаем, а потом сколько хочешь пива, знаменитого немецкого пива, чудо какого вкусного — хорошо!

Поделиться с друзьями: