Журнал "проза сибири" №0 1994 г.
Шрифт:
Дело, конечно, не в патроне, дело в бумаге, дело даже не в бумаге, а вот в этом приказе, в самой возможности его — пиши — но, может быть, не в приказе, а в том гибельном чувстве, которое вдруг народилось во мне и застыло при виде чистого листка на зеленом сукне, ручка поверх, косо ручка лежит, мутный свет из окна, отражающего и лампочку под потолком и настольную лампу, щелястый пол под ногами, неистребимый для казармы дух крысиной падали, табачный дым, пятна выжидающих вокруг фигур в помятых кителях с погонами, портрет Устинова в легких очечках, бюст вождя на столе, рядом с бумагой... Дело в том, что никому никогда не объяснишь, писал или нет, предал или нет, в любом случае предал. Я не могу объяснить этого, но в любом случае остаешься подонком, в любом случае, даже абсолютно не тронутая, бумага побеждает тебя, словно девица побеждает, с которой провел попутную в поезде ночь, за разговором провел, исключительно за разговором, вдруг присылает из Тьмутаракани, на бланке, „ничего от тебя не надо зпт родила сына зпт назвала Каин зпт мальчонка прелесть тчк“.
Это я, это я, говорите на меня!..Не помню, как предмет назывался, но из тех, самых-самых, то ли история КПСС, то ли политэкономия, то ли научный коммунизм, то ли диалектический материализм, не помню, но нечто такое — увесистое, кирпич, глыба — а вместе с тем вроде полое, ускользающее, текучее...
Преподаватель, Вензель, был относительно молод, сейчас я понимаю так, что просто молод, -однако при очках и при лысине. Почему-то убедил я себя, что у нас с ним контакт. Отчего, почему, тоже не вспомнить, скорее всего, мне просто выгодно было надеяться на контакт, ни на что другое не имея ни малейшей надежды. Утопия контакта этак рассеянно проистекала как бы из самой себя, словно б утопия была зеркалом... Выходило в том зеркале, что Вензель должен испытывать ко мне симпатию, как к одному из немногих на факультете юношей, как к юноше, у которого достает ума уважительно, не взирая на незрелые для преподавателя лета и кабинетный зачуханный облик, относиться к нему, не панибратствовать, не искать дружбы, как к юноше, вполне бесспорно преданному власти, с высокими гражданскими идеалами, что легко заключалось по отсутствию того же панибратства, заискиванья, поползновений к сомнительной дружбе... Хотя симпатия была вольна проистекать и с другой стороны, например, как к очевидному шалопаю, что ему, сухарю и педанту, не может не льстить, потому что в узкой груди его бьется прокуренное сердце романтика и бродяги, тайно кропающего стихи...
Я подобен был человеку, сооружающему для самого себя переход через горный поток, наращивая опоры, настил, перила, не без ужаса продвигаясь вперед, с фатальной тупостью тлела во мне надежда, что там, где невозможны уже опоры, законы механики сжалятся надо мной ввиду наглядного трудолюбия и бесстрашия, сжалятся, усмехнутся, закроют глаза на нелепость сооружения, позволят самого себя приподнять за шкирку, перенести на тот берег, такой близкий и, разумеется, обетованный.
Колобродила кровь щенячья, не до Вензеля, не до занудной его науки, все-таки зачет, все-таки не экзамен, так неужели ж я, такой уже искушенный, не наскребу на плюгавый этот зачет, быть того не может.
Требовались конспекты основоположников, конспекты, как водится, передавались из рук в руки. Тут была древняя, не нами придуманная, игра. Молчаливо полагалось иметь общий смазанный облик, посещать, поддакивать на семинарах, даже пытаться отвечать, смущенно, косноязычно, это не важно, главное активничать, даже и поспорить ради той же активности, ради творческой атмосферы, ради обустройства пространства, на котором мог бы преподаватель развернуться, блеснуть, может быть, и носом потыкать... — малость, однако существенная. В обмен полагались поблажки, допустим, тот же конспект уже просматривался вскользь, рассеянно, кто ж из преподавателей не имеет святого на рассеянность права! И напротив, у тех, кто умствовал чересчур, якал, дерзил, или не посещал, не активничал, просто почему-то не люб был — конспект изучался тщательно, вдумчиво, что опять же святое преподавателя право.
Я ж провел поначалу разведку боем, ринулся на авось, вдруг да проскочит, заявился без конспектов, с видом дурачка-простачка. Такой ход тоже бытовал в студенческом фольклоре, где Иванушка-дурачок, не выполняя формальных требований, интеллектуально вдруг расцветает и все такое. Однако меня осадили, твердо в тех же оставив дураках, без конспектов разговаривать не о чем. И внять, надо было внять тревожному сигналу, задуматься об истоках такой вот принципиальности, но ход с Иванушкой пленял простотой, перестроиться я не смог. Тут же, под дверью, под носом у Вензеля — он как раз проходил мимо, глянул мельком, не смутив, не напугав — на подоконнике, в спешке, раздербанил только что проверенный им конспект с приметным девичьим почерком, заштриховал чужую фамилию, вписал свою, размашисто, крупно, вырвал последнюю, с непросохшей еще пометой „см“ (смотрено), страницу, перекатал ее с пятого на десятое своей, так очевидно чужой для этой тетради рукой, и — на приступ, глядя честно, ухмыляясь блудливо, мол, вспомнил, мол, нашел, мол, всегда имел... Расчет именно на наглость, напор, агрессию, на то, что Вензель хмыкнет, ну ты и жук, хмыкнет, улыбнется, махнет рукой, и дальше все пойдет своим чередом, будет хмыкать, улыбаться, махать руками, сучить ногами, сморкаться и плакать от умиления и восторга!..
То ли напор мой сочился страхом, то ли агрессия вырисовывалась жиденькой, то ли Вензель к жукам относился прохладно, но затея провалилась с треском, усугубив. Стыдно, молодой человек, не уважаете меня, нет у вас совести, так подумали б о товарище, обещаю, этот факт бессовестного подлога станет предметом самого серьезного разговора в деканате... А если вы так уж уверены в своих знаниях — извольте — зачет в форме беседы. Такой, положим, вопрос... Понятно. Теперь такой вопрос... Двух минут оказалось довольно, чтобы соблюсти протокол, все ясно, как божий день, учебника не открывал, первоисточников не читал, лекций не посещал, конспектов нет, на семинарах отмалчивался, зачета не достоин, пошел вон.
Я по-прежнему грешил на провидение, метод хорош, а я болван, пожадничал, вот и не фарт, не в масть попал, надо ж было усердствовать, страх показать, забитость, погодить день-два-три, у старшекурсников тетрадь искать, позабытую, поработать с пользой над ней, пометы, подчеркиванья, последние погуще исписать страницы, переклеить обложку, хотя бы и прочитать, помусолить, приживить тетрадь к своему сердцу, а уж потом...
Конечно, наука смешила, наука была словно слепком науки, словно посмертной для музейного трепета маской...
Кажется, покурили мы вместе, причем не просто покурили, а моих покурили, запросто так, по-свойски, приткнулись в перерыв у подоконника, покалякали, причем не просто приткнулись, но обоюдно отвернувшись к окну, от прочих дымящих отъединившись, причем не просто покалякали, даже пошутили, причем не просто пошутили, а насчет девушек что-то, причем не просто насчет девушек, а что-то даже игривое, мужское, вроде бы намекнув на мужскую свою многоопытность, однако ни-ни, границ не переходя... Да-да, именно так все и было... Потом еще у буфета, у буфета, жуя, перекинулись, уже горячей у буфета, вроде бы со скрытой даже досадой на собственную щепетильность, на красотку одинаково глянули, пересеклись, не тая друг от друга мужских своих взглядов, понимая мимолетную их комичность, жующие два ловеласа... Отчего воспарил я, обрадовался, нормальный мужик, хоть и лысый, да неужели сукой окажется!
Оказался, чего там, не он, а я оказался, надо ж было хвататься, зубами-руками, он же сам подошел, он же сам стрельнул, он готов был к товариществу, а я, получается, пренебрег, а я, получается, просто пижон, руку дружбы, считай, оттолкнул, вроде бы проявил-показал, как оно может быть, показал-поманил — и манкировал. Почему? Чересчур деликатный — вроде на то непохоже, значит, наглый, чванливый, шибкий умник, ни в грош науку его не ставящий. Ладно, фраер, попомнишь... Разве не так? Разве не говорил дружок с исторического, Вензель, говорил, да ты что, отличный мужик, пивко только так потребляем в общаге... Ну вот — пивко — а я в кусты, он ко мне передом, я к нему задом, вот и получи, фашист, гранату!
На пересдачу я снова пришел без конспектов, пересдача длилась минуту, От силы. Я был похож на боксера, горячего, злого, настроенного, капо, шлем, халат, перчатки, майка, трусы, мускулы, ступеньки, канифоль, канаты, ринг, трибуны, крик, рефери, рукопожатие, гонг, удар, нокаут — все — бой окончен.
Вопроса не помню, что-то гениальное по простоте и скорости действия, то ли в чем смысл жизни, то ли год, день, час пришествия коммунизма, то ли классики марксизма-ленинизма о Бермудском треугольнике?..
На закуску объявлено, пересдача только с комиссией, в случае провала незачет, недопуск, отчисление. За что, как говорится, боролись, на то и напоролись.
Комиссия состояла из самого Вензеля и еще одного дяди, у которого успел я уже обучиться чему-то такому же, научному вроде бы коммунизму. Это ж золото был, а не дядя. Седовласый, но с пышной густой шевелюрой, как у музыканта-виртуоза, в массивных очках, лицо большое и смуглое, застывшее, как у рыбы, и кровь у него, как у рыбы, такая же стылая. Однако вопреки занудной науке своей, вопреки академическому облику, а может, благодаря ему, понимал он себя как бы богемой, поэтом, жуиром, острословом, одновременно и патриархом, этаким мэтром, не без невинных слабостей, в которого пачками, пачками влюбляются глупо-миленькие студентки... Студентки, само собой, не дуры, знают, где медом помазано, влюбляются наперегонки, хороводят, щебечут, славно так вспыхивают, кусая губки, а дядя цветет, а дядя млеет к обоюдной практической выгоде.