Журнал "проза сибири" №0 1994 г.
Шрифт:
Или тропа на Стокап.
Узкая тропа, ведущая на гнилое плечо вулкана.
Вниз лучше не смотреть. Перед собой лучше смотреть или на голую каменную стену, поблескивающую кристалликами пироксенов. »
Вдруг пошел снег.
Все странно высветилось. Все приобрело какие-то преувеличенные объемы. Каменные стены, тропа, багровые рябины на склонах — все как бы попыло вверх.
Закрыть глаза и ни о чем не думать.
А если, черт возьми, наоборот? Широко открыть глаза и думать, черт возьми, думать!
Это письмо еще с московским штемпелем.
„Жить страшно. Не трудно, плохо, тяжко, а именно страшно, потрясающе прекрасно и жутко. До поры до времени нам все прощается: слабосилие, обман, бестолковость, но настает тот самый день, когда все долги, все грехи и прегрешения сплошным обвалом летят нам на голову и вот тут надо выстоять, с проломленным черепом дать ответы на все вопросы, возможное исправить и идти дальше.
Бренность заедает меня, мешает принимать решения, двигаться, работать. Вспоминаю слова Цветаевой: „Все на этом свете важнее нас“ и сижу над чистым листом. И не могу, а опять сижу. Все время, не входящее в процесс работы, в процесс складывания слов и выворачивания души, все это огромное, в сравнении со всем остальным время оставляет у меня ощущение то ли праздности, то ли никчемности, то ли какой-то расхлябанной муки. Хотя я и знаю, что это время тоже рабочее, не внешнее, но не хватает отдачи, полезности, причастности... А ведь все понимаю, тыщи теорий строю... Институт? Это был и есть корабль, на который приняли, пообещав берега Африки, сладкие плоды Таити, женщин, говорящих на суахили, и финишный приз в ассигнациях. Но как только исчез берег, а море, кишащее трупами, сомкнулось вокруг нас, боцманы и офицеры стали сбрасывать за борт мечтателей и фантазеров, а заодно неверующих и слишком трезвых. Черный пиратский флаг со скрещенными авторучками взвился на рее, и огласил небо и воды зычный рык капитана: кто не с нами, тот против нас!
Аве Мария, дева порочного незачатья! Ты стоишь у фасада Мюр и Мерелиза в тертой дубленке и тертых джинсах, волосы твои льются по плечам и черная сигаретка прилипла к губе. В протянутой твоей руке лежит извечное „забудь", как пятак неимущему, и вся ты есть цифра 2, на которую делится род человеческий, убегая в потомство, прячась там в детях от парчевых дрязг, кирпичных угроз и игольчатых обид.
Куда нам жить, старик, кропая свой акростих, который станет пеплом, стоит только захотеть кому нажать что?..
Вымирающая каста идеалистов, мы живем в напрочь материальном мире, так не лучше ли тачать сапоги, варить пиво и печь хлеб? Кому достанется в наследство наш чисто отмытый крик, наша боль, спрятанная в парной рифме? Что мы можем утверждать, когда все утвержденное живо еще от греков, от египтян, от графа Толстого? Что мы? Новейшая форма эмоциональной информации или робинзоны среди бесчисленных пятниц? А может, мы сами пятницы?.."
И дальше.
„...Не верь мне, я не столь отчаялся. Больше того, я стою на пороге утверждении мир высок и прекрасен — для тех, кто достоин его. Я рожаю себя и вынашиваю, очень редко прибегая к анестезии. Я хочу утверждать, и я знаю, что я прав."
Дима был прав.
Робинзоны среди Пятниц, а может, сами Пятницы, мы старались, очень старались исправить двойки по неусвоенному предмету молчания. Собственно, с ног до головы мы давно уже были этой самой новейшей формой эмоциональной информации. Но в Лиховом переулке в Москве штормило посильнее, чем на Курилах. Дима еще писал мне о каких-то планах, но матери, после нескольких обысков, он уже сказал: „Я все равно уеду. Не сейчас, так позже. Не через Финляндию, так через Израиль. Если я останусь, я сяду ".
Конечно, он бы сел. Кто сомневается?
Но далеко не все, кто мог сесть, сели. Может быть, потому, что не все хотели уехать...
Новейшая форма эмоциональной информации.
„ ...Я ждал Рафаэля в Питере. Решено было ехать поздно вечером. Было легче сесть в машину, где я мог по крайней мере три часа оставаться в кабине, полулежа, конечно... было куда проще нырнуть в багажник. Меня интересовало только одно — ССС. Служба сторожевых собак. Я ненавидел их после армии. Откормленные, с первого же прыжка к горлу бросающиеся твари. Рафаэль израсходовал три диоровских дезодоранта, опрыскивая снаружи и изнутри. По моим подсчетам, с момента моего перемещения в багажник и до КПП должно было пройти около полутора часов.
Я лежал на спине, упершись ногами в бок машины с такой силой, что ушанка налезла мне на нос. Машина стояла. Мое сердце билось так громко, что казалось невероятным его не услышать. Глупо, если они не употребляют простейший стетоскоп. Я услышал, как Рафаэль открыл дверь машины. Два голоса переговаривались под скрип снега. Слов не разобрать. В какой-то момент все закрыло горячей темной волной. Вот достойный финал! Загнуться в багажнике. Откроют, как крышку гроба. Но зажигание не было выключено. „Семенов, — крикнул кто-то, — позвони на восьмой!.. “ Снег хрустит, думал я, так по-русски. Так сухо хрустит снег... Машина тронулась. Я отвинтил крышку фляжки и, заливая лицо, отпил, сколько мог. Не думать! Не думать! Только не думать. Был момент, когда я начал читать молитву. А машина все поворачивала и поворачивала, проскочили какую-то разухабистую музыку, провал, опять провал, я был весь мокрый, как новорожденный... Иди к дьяволу, сказал я сам себе, со своей литературщиной! Машина стояла, ключ поворачивался и никак не мог в замерзшем замке. Наконец замок лязгнул, и вместо крыши какого-нибудь там американского посольства я увидел тяжелые (все те же!) заснеженные лапы елей. „Садись в машину, быстро!“ — сказал Рафаэль. Я выбрался почти на четвереньках, холодный ветер прохватил меня насквозь. Рафаэль пил из моей фляжки. „Ничего... — сказал он, — не огорчайся... " — „Где мы?“ — спросил я как идиот. „У них... как это по-русски?., забастовка, засранцы, мать! Нашли время, кретины... “ — „У кого?" — я все еще не понимал „У финских таможенников. Граница закрыта""
Первая попытка покинуть Город Чудаков успехом не увенчалась. Зато теперь Дима знал: других вариантов у него нет.
Мне тоже никак не удавалось разглядеть в окружающем приметы Бога.
Помню крошечную гнилую заставу.
Кажется, Медвежка, Итуруп.
Пятилетний пацан на скалистом берегу. У пацана одинокое взрослое лицо. Он кутается в старую телогрейку. Из бухты несет туманом — мерзким, промозглым.
„И раз! И два! Начали!..“
Сейчас, задним числом, я думаю: многие, очень многие, и вполне сознательно, строили в те годы ковчеги.
Спасительные спасательные ковчеги.
У некоторых они отличались большим тоннажем, на другие можно было загрузить пару-другую тварей. Чистых или нечистых, не мне судить. Братья Ш., например, не очень мне симпатичные, отплыли на своем ковчеге, разумеется, нелегально, в Швецию. Рябой Шурка С., я всегда радовался возможности пофилософствовать с ним на берегу Шикотана, сбежал в Японию.
Но, конечно, не обязательно связывать понятие ковчег с плавсредствами.
Одни строили ковчег, срочно вступая в партию, другие торопились жениться на еврейке, третьи защищали диссертации на вечные темы марксистских взглядов на то, на другое, наконец, на третье.
И чем активнее власти препятствовали постройке ковчегов, тем активнее шла работа.
Я сам строил ковчег — возлагал надежды на книжку.
„Иногда я думаю, что уехали все. Осталась только шайка геронтов за кирпичными стенами да пустая, дохлыми танками заставленная страна.. .“
К счастью, Дима ошибся.
Он не мог не ошибиться — отчаяние плохо влияет на зрение.
Горше всего терять берега, которые принадлежат тебе только по праву чуда. Я, например, не собирался, не хотел их терять. Я лучше что-нибудь другое поменяю. Скажем, как у Дарвина, если помните:
„Не во власти человека изменить естественные условия жизни: он не может изменить климат страны, он не прибавляет никаких новых элементов к почве, но он может перенести животных или растения из одного климата в другой".
Каждый переносил из одного климата в другой что-то свое.
Девонская ископаемая акула, ганоидная рыба, эогиринус, сеймурия, триасовый иктидопсис, опоссум, лемур, шимпанзе, обезьяночеловек с острова Ява, Паюза, римский атлет.
Нет, мне не хочется, чтобы таблица Вильяма К.Грегори завершалась лицом римского атлета. Если даже Б.М.Козо-Полянский прав и наша эволюция завершена, пусть лучше там, на вершине таблицы, светится бледное лицо Димы Савицкого.
Ниоткуда с любовью.
Но мой ковчег строился плохо.
Я вдруг устал, слова не давались. Собственного отчаяния оказалось мало: я выбрал не Деметру, а Тропинина.
Ко всему прочему, мой Тропинин вел себя странно.
Если в руки Тропинина попадала бутылка с водкой, он не вскрывал ее тут же хорошо поставленным ударом о подошву сапога. Он почему-то прятал бутылку нераспечатанной в карман палатки. „Ночью дул ветер, палатку болтало, водка в бутылке булькала..."
Надо же! У любого нормального островитянина она булькала бы в желудке.
„Я не получил никакой эмоциональной информации, я только немного узнал, какая там у вас погода..."
Дима мог не смягчать свои слова. Но он их смягчал.
„У меня есть прекрасный человек — Алена. Когда я познакомил ее с одним своим другом, который разрывается от талантов, она насторожилась. И только когда он в чем-то лажанулся, она поверила в него..."
Я лажанулся.
Я построил ковчег, но он не мог отойти от берега. Я написал не о Деметре, не о ее вечном плаче, я написал о Михаиле Тропинине, который, в принципе, должен был быть мною, а оказался чем-то вроде пухлого облачка на плече вулкана. Всем виден, но эфемерен. Да и виден пока ветра нет.
Однажды в Южно-Сахалинске я увидел на балконе мальчишку-татарина. С помощью расщепленной соломинки он пускал мыльные пузыри. Он сам сиял как пузырь. Его голос дрожал от восторга и торжества при каждой удаче. „Пузиры! — торжествующе вопил он. — Мыльный пузиры!"