Журнал Виктора Франкенштейна
Шрифт:
Когда мы добрались до нашего старого дома, я жаждал снова увидеть чистую белизну снега, к которому не прикасался никто на свете. Из окна моей комнаты виден был Монблан и вершина, которую мы называли Л'агилль дю Миди; снег на верхних склонах сиял, освещенный солнцем, а нижняя часть горы все еще оставалась в тени, покрытая серым снегом, с нее чередой сбегали в долину деревья. Ничто не мешало взгляду простираться вдаль. Видны были каменистые участки, до которых никогда не добирался свет, русла, по которым никогда не текла река, странной формы скалы, вырубленные силами, каких я не мог себе представить. Все было окутано вечным покоем. То был покой, в который теперь вступила Элизабет. Но тут громкое птичье пение вернуло меня обратно на землю.
Вечером накануне похорон пришла буря. Густые облака покрыли горы, затянув их вершины серой дымкой, что опускалась все ниже. Блики солнечного света касались земли, а стоило подняться ветру, как листья на деревьях начинали трепетать подобно скрипкам. Когда в склон горы ударила молния, выглядело это так, будто по земле хлестнули прутом. Огонь сверкал по всему небу; гром переместился и шел, казалось, низом, под горами. Затем горы исчезли из виду. В воздухе висела тяжесть ожидания, в нем чувствовался аромат грозы. И тут на общинном выгоне, поросшем травой, я увидел девочку, игравшую с двумя собачонкми. Как мне хотелось в тот момент, чтобы Элизабет возвратилась и увидела это вместе со мной! Знай я, как ее оживить, я сделал бы это! Невысказанная мысль моя слилась со вспышкой молнии, возникнув в тот же миг.
Звон колоколов церквушки в Шамони, раздавшийся, когда ее опускали в землю, словно отражался от скал и снега. Меня вновь переполнило чувство, знакомое с детства, — как будто колокола неким образом оказались внутри горы и звук их проникает сквозь ее толщу.
После похорон, на которых присутствовали большинство жителей Шамони, я не находил себе места. Мне необходимо было двигаться. И потому я возвратился в горы. Я стал карабкаться вверх через хвойный лес, окаймлявший предгорья, с трудом удерживая равновесие среди каменистых уступов и корней, то и дело затруднявших мое восхождение. Были тут и ручейки, стремительно падавшие с ледников на верхних склонах. Наконец я нашел вьющуюся тропинку, которою ходили местные крестьяне. Мне хотелось взобраться выше, еще выше, ступить на Л'агилль дю Миди. Где-то поблизости раздался голос сурка, и этот пронзительный зов заставил меня осознать свое одиночество. Упади я здесь и умри, тело мое вскоре покроют лед и снег; реликт моего времени, оно сохранится на многие века, как установлено современными опытами по замораживанию, и не подвергнется разложению.
Воздух тут был более разреженным, и я ощущал, как в теле моем пульсирует кровь. Это было прекрасно — почувствовать силу жизни, однако в бескрайнем одиночестве, где меня омывали потоки вселенной, это порождало еще и чувство сродни ужасу — чувство, когда осознаешь, сколь могущественно бытие, и в то же время понимаешь, сколь оно хрупко. Я лежал на замерзшей земле, но холода не ощущал. Я окликнул сурка, подражая его голосу. В отклике живого существа прозвучала жалобная нота, словно оно не поняло приветствия. Я крикнул опять, твердо уверенный в том, что вся жизнь — единое целое, и теперь в отклике мне послышался трепет узнавания.
После смерти Элизабет отец как будто устал от собственной жизни. Он очень быстро постарел, забросил дело по продаже товаров за границу, созданное им за многие годы. Отказавшись возвращаться в Женеву, он заперся в своем кабинете в Шамони, где просиживал от зари до сумерек, глядя в окно на горы. Вечерами он обедал вместе со мной, но разговаривали мы мало. Впрочем, ему случалось изливать душу, переполненную чувствами.
— Ты занимаешься науками, — сказал он мне однажды вечером. — Можешь ли ты мне изъяснить, почему самые жалкие создания обладают жизнью, тогда как Элизабет лишена ее навеки?
— Дар этот не вечен, отец.
— Этот мотылек полон жизни. Видишь, как он кружит у пламени свечи? Радует ли его, по-твоему, его существование?
— Он словно бы танцует. Всем живым существам должно расходовать свою энергию.
— И все-таки этой жизни, этой радости придет конец.
— Мотылек не знает о смерти.
— Стало быть, он полагает, что бессмертен?
— Понятие бессмертия ему неведомо. Он есть. Этого довольно. Он не живет во времени.
— Сила существования, которой он обладает, — возможно ли ее найти?
— Что вы под этим подразумеваете?
— Существует ли некая сущность, некая жизненная искра?
— На этот вопрос, отец, я не могу ответить. Это постоянный предмет споров, но к удовлетворительному заключению прийти никому не удается.
— Стало быть, мы не знаем, что есть жизнь.
— Нет. Ей невозможно подобрать определение.
— На что же годны все твои науки и занятия, если они не позволяют понять самого важного?
— Все, на что мы способны, — двигаться от известного к неизвестному.
— Но когда неизвестное столь велико…
— Оно тем паче заставляет меня не жалеть сил, отец.
Мотылек по-прежнему порхал вокруг свечи, и я поймал его, сложив руки. Я чувствовал, как его бледные крылышки бьются о кожу моих ладоней, и внезапно испытал ощущение восторга.
— Я пытаюсь отыскать этот дух жизни.
— Что же думают на этот счет твои профессора в Оксфорде?
— О, они об этом не знают. — Я моментально пожалел о своем скором ответе.
— Стало быть, это тайные поиски?
— Не тайные. Этим занимаются многие другие. Мы работаем независимо друг от друга, стремясь к одной и той же цели.
— Выходит, хорошо жить в этом веке?
— О да. — Я раскрыл ладони, и мотылек неуверенно выпорхнул в сумеречный воздух. — Предстоят великие открытия. Мы откроем тайны электрического потока. Мы построим огромные соборы из вольтовых батарей, чтобы воссоздать молнию.
— И создать жизнь?
— Кто знает? Кто способен дать ответ? Возможно, я не застану этого.
— Ты всегда отличался настойчивостью, Виктор. Я верю — какую бы задачу ты перед собою ни ставил, ты непременно в ней преуспеешь. Чего бы тебе хотелось?
— Мне хотелось бы вернуть к жизни Элизабет.
Он опустил голову, но внезапно внимание его привлек слабый грохот в горах у нас за спиной.
— Лавина, — произнес он. — Что ж, сумей ты их покорить, Виктор, быть тебе знаменитым. — С этими словами он вздохнул.
Спустя несколько недель после похорон он заразился инфлюэнцей и начал слабеть день ото дня. То был для меня урок: так разум управляет телом. Жизненная сила обладает природою не только физической, но также умственной и духовной. Стоило отцу моему разувериться в жизни, и внутренние силы начали покидать его. Вместо того чтобы лежать в постели, он продолжал сидеть в кресле у себя в кабинете. Любовь его к книгам была такова, что он, полагаю, не желал с ними расставаться. О делах, которые он поручил своему доверенному служащему, мсье Фабру, он ни единожды не заговаривал. По сути, он ни единожды не завел связного, долгого разговора о чем бы то ни было. «Деньгами пользуйся с толком, — сказал он мне однажды вечером, в момент, когда я думал, что он спит. — Пусти их на достойное дело». Я был единственным его наследником и вполне сознавал, какие на меня возлягут финансовые обязательства. «Все, что в человеческих силах, тебе по плечу». Затем он снова погрузился в молчание.
Я сидел подле него, когда он умер. Я читал ему из «Страданий молодого Вертера» Гете — этот роман я всегда намеревался изучить, а поскольку достоинства его превозносил передо мною Биши, энтузиазм мой был тем более велик. Отец обладал превосходным знанием немецкого, однако понимал ли он мои слова, не знаю — возможно, что он к ним и не прислушивался. Мне всего лишь хотелось уверить его в том, что я с ним. Внезапно он открыл глаза.
— Не в том дело, что Вертер слишком много любил, — произнес он. — Он слишком долго жил. — Сказавши это, он тихо отошел.