Журнал `Юность` 1973-1
Шрифт:
Прямо перед собой Баглей видел облепленное ракушками днище катера и блестящую, точно лемех плуга, лопасть винта. Это и был лемех, неутомимо вспахивающий морские борозды, и Баглею, приехавшему к морю из степной казацкой станицы, было приятно сознавать свою причастность к земледельцам.
Когда его свинцовые галоши касались грунта, поднимая мутное облачко ила, Баглея обступала тишина. Он любил эту тишину, лишь изредка нарушаемую поскрипыванием якорной цепи или смутным гулом проходящего где-то вдалеке судна. В этой тишине, пока глаза привыкали, ноги топали в нужном направлении, а голова ритмично нажимала клапан золотника, можно было не торопясь много и обо всем думать.
Больше всего Баглей горевал о сыне. Как он нужен был ему теперь, как нужен, господи ты боже мой! И хотя не земля сделала ему зло, а море, — это оно, оно унесло сына! — он все равно любил море. Старый Баглей прекрасно понимал: море тоже принадлежит земле, покоится в её лоне, как дитя в колыбели — огромное, капризное дитя, то мирное и сонное, мерно посапывающее, то мятущееся, с ревом бросающееся на берег, хрипящее и стонущее, словно в горячке.
Часто, когда Баглей шагал где-то среди водорослей, подминая галошами хрупкие розовые раковины, или колдовал с гаечным ключом, или терпеливо, виток за витком, распутывал колючий стальной трос, намотавшийся на судовой винт, ему всё же нет-нет да и приходило в голову: зачем всё это, отчего ему неймется-таки наверху, на воле, где воздуха сколько хочешь, где всё прочно, определенно и навсегда? Здесь же всё было зыбко, как во сне, движения становились нереальными, неестественно плавными, словно его сняли для кино и показывают замедленными кадрами: ни побежать, ни размахнуться как следует. И такой враждебный, чуждый человеку и опасный для него мир был за стеклом иллюминатора: маленькая щёлочка, и хлынет смертельная, леденящая тело и душу струя.
Его всегда кто-то ждал там, на земле. Правда, жена с невесткой не знали подробностей его суровой работы, он не говорил никогда об этом, да и что он мог сказать им? Сегодня он подымал затопленную в войну баржу, завтра обследовал прибрежную полосу в районе будущего мола, через неделю вел подрывника к обнаруженной намедни рогатой смерти, встрявшей в скалы и по сию пору таящей взрыв в тёмном чрёве… Случалось всякое, и даже при желании вряд ли можно было объяснить людям несведущим, никогда не нырявшим и с ластами, в маске, как оно там, под водой, и в чём состоит его мужское дело.
Эту же строгость, сдержанность чувств и слов воспитал старый Баглей и в своем Алексее. Ему одному иногда говорил он о своей стране молчания и сумрака, о еёсуровых законах и, когда впервые заметил на столе у мальца затрепанную книжонку о водолазах, но подал виду, но довольно хмыкнул в усы, едва жена отвернулась.
Теперь, если она, не сдержавшись, попрекала его тем, что это не море, а сам он — сам! — отнял сы; а у себя и у неё, приохотив к подводному делу, Баглей мрачнел, скрипел зубами, зыркал на неё из-под белесых бровей, отворачивался, боясь сорваться и наорать, и усы его печально никли. Разве может понять его старуха, что иначе и не могло быть?! Он ведь хотел воспитать Лёшку мужчиной. Мужчиной, понятно?
Ну, отчего так выходит в жизни: научи он Лешку большей осторожности, расчёту — не трусости, нет! — и сын был бы жив… Но он гордился своим парнем, его старшинскими нашивками сверхсрочника, и вот куда привела гордыня…
Но уж если кто виноват, так тот недотёпа-лейтенант с его отказавшим аппаратом… Э, да что теперь-то говорить! И сколько ни ругал себя Баглей за такие паскудные мысли — ведь хотя бы тот лейтенант, не нарочно же он задохнулся! — но легче не становилось…
Сегодня к горлу что-то опять подкатило; Баглей теперь даже стал иногда побаиваться тех первых минут, когда под водой остаешься один на один со своими мыслями и воспоминаниями. И, увидев подгулявшие пенные гривы, он неожиданно для себя самого обрадовался. Спуск отменят, как пить дать, отменят: эти копухи из «Гидроморстроя» вечно срывают графики, и оч пораньше уйдет домой. А там, бог даст, придут ребята, бывшие подчиненные Алексея, его товарищи, и все как-то скрасят вечерок, и будет казаться, что и Лёшка с ними, только вот куда-то вышел, в магазин, что ли, побежал за склянкой, и вот-вот войдет сию секундочку…
Его «РК-40» стоял у пирса, пофыркивая сизым дымком. Накат то поднимал его над склизкими сваями, обросшими зелеными бородами, то резко ухал вниз, грозя оборвать швартовы. Катер тёрся бортом о толстую резину старых автопокрышек, прикрученных к причалу. Так добрая, работящая домашняя скотина трется утром о плетень, не спеша впрягаться в ярмо.
Уже на месте, намыливая руки — так ловчее протиснуться в манжеты водолазной рубахи, — еле удерживаясь на ногах от жестокой болтанки, Баглей машинально отмечал про себя, что давеча ошибся насчет строителей газопровода. Забитая заглушками с обоих концов, плеть очередной секции моталась на плаву, едва удерживаемая расчалком. Час-другой — и шторм согнет, а потом сломит её как хворостину.
И все — время, деньги и пот людской, — все вылетит в эту гигантскую трубу. Секцию надо было поскорее заполнять водой и затапливать, но, чтобы не делать двойную работу, затапливать не лишь бы как, а чтоб легла в приготовленную для нее каменную «постель» аккуратненько, точно, по чертежу. Если бы эту паршивую «постель» довела до конца субботняя смена и если бы сварщики шипели своими горелками побойчее, вся подводная часть трассы была бы закончена ещё в воскресенье. Да, недаром же: понедельник — день тяжёлый…
Ступив на грунт, Баглей осмотрелся, подвсплыл немного, повиснув в водяной толще. Шланг с кабель-сигналом тоже повис в воде. «Выбери слабину», — сказал Баглей в телефон; на палубе тотчас поняли, подтянули «хвост», и Баглей уверенно зашагал вперед, с каждым отвоёванным у глубины метром снова погружаясь в свой мир привычного одиночества.
Странно и тяжко было ему подчас в этом мире. Странно и тяжко оттого, что чувствовал он себя одновременно и как бы моложе и гораздо старше сына. И не сын, как положено человеку природой, а он, отец его, будто советозался с ним в такие минуты, ждал подсказки. О горе, горе, как пережить тебя!.. Говорят, время лечит лучше всяких докторов… Но минувшие месяцы но принесли облегчения. Горяча была рана: остался Алёшка первым и единственным.
По воскресеньям старый Баглей тайком уходил из дому. Пропадал часа три, возвращался — иногда выпивший, чаще трезвый. А если жена заводилась, отмахивался:
— Как будто не знаешь, где., В порту, в порту, где же ещё?
— Ой ли! Что-то зачастил ты по выходным-то… Уж не завел ли молодуху на стороне?..
— Окстись, старая! Сказано, в порту… Нам, ветеранам, и почёт — по воскресеньям дежурить… Молодые разве согласятся?
Нельзя сказать, чтоб он ни в грош не ставил свою старуху. Исправно ходил в магазин, подметал в доме, иногда и полы скрёб, подстирывал кое-что, если жене становилось вовсе невмоготу. Но воскресенье было его днём.
В местном военно-морском музее с недавних пор привыкли уже видеть в этот день толстого краснолицего человека. Он бегло обходил по порядку все витрины и модели, делая вид, что это его страшно интересует, бросал взгляд-два на картины, изображавшие ракетные учения, стрельбы и боевые вылеты, и надолго застывал у крайнего, к выходу окна, где одна витрина была отведена героике сегодняшнего флота.
Там, на красном, ещё не успевшем вылинять бархате лежали среди прочих Алешины вещи и. документы: размоченный и высушенный, покоробленный комсомольский билет с черными разводами туши и растекшейся фиолетовой печатью, характеристики, Указ о награждении орденом (посмертно). Рядом, в застекленной стоечке, — баллоны кислородного аппарата, который, как явствовало из таблички, старшина А. Н. Баглей во время боевых учений отдал, а вернее, насильно надел под водой потерявшему сознание командиру.
Баглей смотрел в который раз на эти документы и вещи, называющиеся теперь по-ученому солидным словом «экспонаты», и то осуждал Алексея, то хвалил его.
— Сына, сына… — бормотал старый Баглей себе в усы, под шарканье, покашливание и говорок редких в такое время дня экскурсантов. — Ты у меня был молодчиной, сына… Только на кого ты бросил свою молодуху, и нас, и море свое? Как же так без тебя, как же, а?.. Разве думал я когда, что не ты мои, а я первым увижу твои смертные очи? Разве думал?!.