Журнал `Юность`, 1973-2
Шрифт:
Мать солдата, приехав на похороны, кричала Мишину — тогда ещё ротному командиру: «Убийца!»
А он командовал ротой всего вторую неделю…
Дверца машины распахнулась; подполковник Мишин крикнул вслед взводу:
— Командир взвода связи! Ко мне!
Углов резко, одним переносом лыж, развернулся и подъехал к машине.
Взвод остановился. Солдаты, воткнув впереди себя лыжные палки, наклонились, опираясь на них.
— Взвод, стой, — тихо сказал Иванов уже после того, как Маков, шедший впереди, и за ним весь взвод остановились.
— Дерьмо ты, Васька — сказал негромко Золотов.
— А чего? — задиристо спросил Панкратов; он чувствовал за собой мальчишескую правоту лихого и ловкого человека.
— А ни хрена… Ты удовольствие справляешь, а Углова по твоей милости долбать теперь будут…
— Так Мишин точно не знает; я, не я… Известно, дядя Федя…
Был слышен ровный гуд проводов, по-зимнему туго натянутых между чёрными, на четверть просмоленными столбами, с белыми птичками изоляторов на перекладинах,
Ананьев снял ушанку прислушиваясь к разговору у машины.
— Назад вроде вертать хочет, — сказал он.
— Шапку надеть, простынешь. — сказал Иванов,
— Благодарю, товарищ подполковник, я со взводом, — услышали все голос Углова и увидели, как он, козырнув, пошёл не спеша назад.
Машина лихо развернулась, с места рванула к городу.
(Окончание следует)
ИВАН САВЕЛЬЕВ
СТИХИ
Прощанье с мартом
Легче стала ступать нога.Выше — небо, леса, карнизы…Понимаю твои снега.Принимаю твои капризы.За веселым моим селомЯ дышу наравне с природойТридцать первым твоим числом,Как своим тридцать первым годом.…Ты исчез, как дым в синеве.Но бегу «по первым лужам.На весенней сырой травеТвой последний след обнаружить. Люблю неяркие цвета.Они точней ведут рисунок.Они негромко жить рискуют,Цветам кричащим не чета.Люблю спокойный цвет звезды,В веках сумевший сохраниться,И неба цвет, и цвет воды,Когда меж ними нет границы.АЛЕКСАНДР КРИВИЦКИЙ
УТРАЧЕННОЕ И ВОЗВРАЩЁННОЕ
Рарним июньским днем 1951 года мы поехали на аэродром встречать Назыма Хикмета. Семнадцать лет он был узником турецких тюрем и последние тринадцать провел в заключении без перерыва. За поэта вступились миллионы людей.
Газеты разных стран били тревогу. Отдаленный гул катился к стенам тюрьмы в Бурсе.
Уступая разгневанной общественности, турецкие власти выпустили Хикмета на свободу. Он тайно бежал из Турции, опасаясь нового ареста, и вот теперь мы, радостно возбуждённые, переговариваемся, то и дело задираем головы вверх, высматриваем в воздухе летящую точку. И кто-то сказал:
— Истинный поэт — дар небес.
И кто-то дополнил или поправил:
— И нак небесная влага, он сливается с землёй…
А третий подвел итог:
— Очень красиво говорите, братцы! Смотрите, дар небес как раз уже сливается с земной твердью.
Самолет рулил в нашу сторону. Я ожидал увидеть турка, смуглолицего, с чёрными глазами-маслинами, может быть, даже в феске. Но из самолета вышел светло-волосый, голубоглазый человек с красивым и бледным лицом. Единственно, что внешне принадлежало в нём Востоку, это мягкие, округлые жесты, то, как он сложил ладони у сердца, оставаясь на последней ступеньке лестницы, приставленной к «Дугласу».
Весь тот первый день и вечер допоздна мы провели вместе с Хикметом. Я в ту пору редактировал международный отдел «Литературной газеты». На её страницах мы вели яростную кампанию за освобождение поэта, печатали его стихи, подробности его биографии. И хотя за ужином милый Борис Горбатов, поблескивая стеклами очков, уже вербовал Назыма в болельщики футбольной команды «Шахтер», Хикмет все ещё оставался во власти пережитого. Он хотел знать, как мы доставали его стихи. С какого языка мы переводили, с турецкого или с французского? Кто его переводчики? Перепечатывала ли иностранная пресса эти наши материалы? Он спрашивал, изумлялся и снова спрашивал.
Назавтра он приехал к нам в редакцию. Я водил его по «иностранным» кабинетам, рассказывал о нашей работе, знакомил с людьми, а к концу этой экскурсии припас сюрприз. «Вот, — говорю, — хочу тебе представить человека, который, собственно, и вызволил тебя из кутузки. Шучу, конечно, а все же..»
Высокий худощавый парень стоял перед нами. Он и был тем самым сотрудником, который непосредственно отвечал в отделе за материалы о Хикмете. Парень этот лишь недавно поднялся с университетской, скамьи, был ещё «зелёным», поначалу держался в редакции обособленно, отчуждённо, тянуло от него этаким эгоцентризмом.
Но на наших глазах происходило чудо. Порученная ему «борьба за Хикмета» меняла его буквально на глазах. Он вплотную прикоснулся к чему-то большому. Он увидел, как сто стран — лучшее, что в них есть, — поднялись на защиту одного поэта.
Он предметно ощутил общественную функцию литературы. Не в умозрительном, а в нонкретном выражении утверждал он и свою причастность к тому высшему типу от ношений между людьми, что зовутся интернационально-социалистическими. Он был очень молод, и Хикмет при всей реальности тюремного заключения казался ему существом полусназочным. Когда я шепнул этому юноше: «Хикмет скоро будет в Москве», — он просто обомлел.
И теперь вот поэт, узник Бурсы, ещё недавно отделенный границей, расстояниями, решётками, запорами, огромным чужим миром, протягивал ему свою руну — парень дрожал от волнения. Живой Назым Хикмет, да ещё какой! Не согбенный, а статный, не с потухшими глазами, а с твердым пытливым взглядом. Красивый и даже элегантный, в красном широком шарфе, повязанном на шее, как галстук. И только бледный, очень бледный.
— Вот, Назым, — говорю я, — это тот, кто отвечал у нас в газете за рубрику «Свободу Хикмету!». Но мало того. Он перевел несколько твоих стихотворений и сейчас, наверно, прочтет хотя бы одно…