ЖАНРЫ

Золотая змея. Голодные собаки
Шрифт:

Собаки поглядели на него, все поняли и ушли. Перед ними простирались бескрайние поля.

* * *

Как мы уже говорили, индеец Маше поставил хижину на облюбованной им поляне у ольховой рощи. Эти узловатые деревья — смоковницы Анд — годятся только в очаг, а варить было нечего. В небольшой хижине с соломенной крышей и плетеными стенами пламя освещало лица четырех голодных людей.

Как-то раз старый Маше вернулся особенно печальный и усталый. Жизнь была ему тяжела, точно мешок камней.

— Ничего нет… И хозяин не дает. Ничего…

Он медленно опустился на землю у дверей и, чтобы не увидели, как дрожат его руки, обнял колени. Маше молчал — за него говорила беда, иссушившая землю, погубившая его самого.

Хасинта опечалилась и пошла на промысел. Не подумайте, что она решила торговать собой. Индианки, отдающиеся посреди поля, денег не берут. Они ложатся на широкую землю, глядя в небо или на звезды, великодушно отдают себя мужчине, радуясь своей простой любви. Хасинта пошла просить подаяние. Бывало, давали ей немного овса. Может, и сейчас посчастливится…

Она заметила каплю крови на дороге, понюхала и почему-то поняла, что это не человеческая кровь. Почуяв животным нюхом близость добычи, она пошла дальше в поле. Еще капля и еще. Да, это там. Она побежала. На земле лежало что-то красное и белое: окровавленные клочья шерсти, куски шкуры, кости. Постояв немного в нерешительности, она уложила все в передник и закинула узел за спину.

У старого Маше заблестели глаза. Когда Хасинта подробно все рассказала, он решил:

— Собаки задрали — это точно… Голову прозакладываю, хотя кому теперь нужна моя голова?..

Остатки мяса поставили вариться. Потом разодрали дубами, а кости обглодали. Старик Маше взял два камня и раздробил кость, чтобы высосать мозг. Настала ночь, тени обступили хижину, а люди все еще старательно грызли и обсасывали кости…

* * *

Назавтра Ванка и другие псы вспомнили о своей добыче. Но нашли только красное пятно: земля впитала кровь, а солнце ее высушило.

Значит, надо идти на поиски пищи. Куда?

Собакам оставалось одно: бродить в тоске по дорогам голода.

XVI. ЖДАТЬ, ВЕЧНО ЖДАТЬ

Медленно текло время — время страданий и нужды, а Матео Тампу все не возвращался. Казалось бы, именно сейчас ему пора вернуться. Мартина не знала, сколько он пробудет там, по ей казалось, что в любой миг они могут увидеть, как он идет вниз по склону своими твердыми шагами. Может быть, далекие холмы уже ощущают на себе размеренную поступь путника. Наверное, Матео делает большие переходы, останавливается перевести дух и вновь пускается в путь. Наверное, он чуть свет выходит на дорогу.

Ждать, вечно ждать. И Мартина молча переносила засуху. Ничего, прожить можно. Не уходить же теперь, когда он со дня на день вернется. Она сама, и дети, и собака, и земля совсем истосковались. Но теперь он придет, и все наполнится счастьем, как дождевой водой.

Младший сын рос плохо. Мартина любила его так нежно, как любят матери несчастных детей. Ему особенно досталось от суровой природы и злых людей. Он еле лопотал, ступал неуверенно, но умел говорить «папа» и плакал, что ни час. Мартина мучительно жалела сына и еще сильней ждала Матео. Все любили и ждали хозяина. Он должен был вернуться.

Наверное, там, внизу, на побережье, маршируя под окрики сержантов в безликой массе солдат или томясь В карцере, Матео чувствует эту далекую, терпеливую любовь. А может, его скосила лихорадка или он дезертировал, и ушел в чужие края, и затерялся, позабытый и сам позабывший обо всем. На равнине больше дорог, чем в горах, но заблудиться легче — не нужно напрягать сил, чтобы одолеть кручу, и нет на горизонте знаков, указывающих путь.

Но Мартина ничего не знала. Она помнила мужа и с преданностью существа, ведающего лишь одну привязанность, терпеливо ждала его. Вначале одиночество терзало ее сильное тело, голос плоти донимал ее, но от голода она исхудала, кровь потекла медленней, мышцы одрябли, и пыл погас. Жизнь еле тлела в ней, стараясь не растрачиваться попусту.

А на скотном дворе оставалась только одна овца, на чердаке — совсем немного пшеницы.

И однажды утром Мартина сказала Дамиану:

— Я пойду в Сарун, к родителям твоего отца. Попрошу у них чего-нибудь. Пошла бы к своим, да, наверное, сами голодают. Ешь зерно. Если я замешкаюсь и зерна не хватит, позовешь донью Канделарию и зарежете овцу. Донья Канделария тоже возьмет себе мяса. Главное, чтобы ты был дома, когда придет отец. Все понял? Ну, вот… А если я дольше задержусь и тебе совсем нечего будет есть, иди к деду Симону… Река совсем обмелела, и ты ее легко перейдешь.

Они помолчали, и, как бы предупреждая возражения, Мартина сказала:

— Я вернусь… И отец вернется.

Она ушла и унесла на спине младшего сына. Золовка, которая как-то приходила к ней, сказала, что в Саруне, у родителей Матео, вдоволь еды.

Дамиан и Манью долго глядели ей вслед. Потом Дамиан поджарил зерна пшеницы на противне, и они поели вдвоем. Напились из каменистого ручья — мальчик черпал воду ладонями, пес лакал пересохшим языком. И перед ними разверзлось одиночество пуны.

Мальчик и собака остались одни во враждебном мире. Овца лежала в загоне, прикрыв глаза; она уже сдалась, во всяком случае — перестала сопротивляться…

Наступила ночь. Дамиан и собака устроились на циновке. Манью хотел было примоститься у ног маленького хозяина, но тот уложил его рядом с собой, и, пока собака не уснула, ее желтые глаза утешительно светились в густой темноте. А ночь что-то таинственно шептала на тысячу голосов. Когда Мартина была дома, Дамиан быстро засыпал и ничего не слышал. Теперь же до его напряженного слуха долетал зловещий голос неведомых ночных теней. Завывал ветер, что-то трещало вдали, что-то глухо шумело. Кто-то прошел мимо, громко рыдая. Скорбно стонали какие-то несчастные существа; одно из них приблизилось, волоча ноги, постучало в стенку — прутья затрещали, посыпалась глина. Заблеяла овца. Манью проснулся, выбежал на улицу и залаял. Лаял он долго. Кто там? Вор? Лиса? Чья-то неприкаянная душа? Наконец собака вошла в дом, но страшная жизнь за стеной не стихла. Стенали и жаловались существа, укрывшиеся в ночи, и подходили все ближе, быть может, чтобы погубить Дамиана или вовлечь его в свой страшный хор, потому что он маленький и остался один.

Иногда мальчик звал:

— Манью… Манью!

Собака открывала глаза, настороженно прислушивалась и снова засыпала. Но вот рассвет разлил повсюду мутную белизну, и призрачные существа ушли и унесли с собой свои жалобы. Жизнь обрела иной смысл; снова доверившись миру, Дамиан уснул. Проснулся он, когда солнце было уже высоко и сияло над бурой землей в ярком небе.

Как беззащитен мальчик без матери и как жесток мир! Только сейчас понял Дамиан, насколько тяжела ему разлука, и чуть не заплакал, но сдержался. Одна упрямая слеза все же скатилась, и он смахнул ее концом своего пончо. Хорошо еще, что ночные тени куда-то ушли. Надо поджарить зерна. Или сварить. Нет, жарить быстрее. Он поджарил пшеницу, и они с Манью поели. Потом пошли к загону и вывели овцу. Отощавшее животное неохотно поплелось за ними. По дороге они остановились на краю оврага, откуда был виден их дом. Овца пощипывала чамису и редкую, увядшую листву кустарника, корни которого могли всосать хоть немного воды из ручейка. Кое-где зеленели молодые побеги; Дамиан обламывал их и давал овце. Она жевала робко, точно беда навсегда напитала ее. Манью устало привалился к земле, но держал голову прямо и смотрел зорко. Мальчик — напомним, что ему еще не было девяти, — не торопясь, собирал хворост: спешить некуда, а сухие ветки валялись повсюду. Когда он утомился, уже перевалило за полдень. Овца растянулась на земле, а Дамиан сел рядом с Манью Весь вечер они глядели на сожженные поля. У подножия оголенных холмов ютилось несколько хижин. Ближе всех был дом доньи Канделарии, тощей и сгорбленной старухи, морщинистой, как растрескавшаяся земля. Она постоянно кашляла, да так громко, что слышно было издалека. А еще она ворчала на маленькую собачку, которая грела ей ноги. Дамиан и Манью видели, как соседка обошла несколько раз вокруг хижины, жалобно что-то бормоча, и села у дверей. Трудно было разобраться, где собака, а где хозяйка, они совсем слились, только седая голова старухи белела над темным пятном. Донья Канделария всегда так сидела, и если не кашляла и не бранилась, то жаловалась невидимым слушателям, размахивала руками и изо всех сил доказывала что-то. Слушатели, казалось, не могли взять в толк, чего она хочет, и старуха вновь бралась за свое — кричала, трясла палкой, а в конце концов принималась драться. Она сучила руками под темной, развевавшейся на ветру накидкой, вдруг выпрямлялась, замахивалась. Неприятель, надо полагать, убегал. Старуха грозила ему вслед, а потом громко ударяла палкой о землю.

Поделиться с друзьями: