Академия Князева
Шрифт:
Вначале, сразу после разговора, он решил, что никуда не пойдет. Бессовестно портить Жанне своей хандрой вечер, и вообще у него нет выходного костюма, нет времени и, главное, нет желания. Музыку он любил только под настроение, причем минорную. Впрочем, большинство великих музыкальных творений написано именно в миноре, как и большинство великих книг и великих полотен. Гнев, скорбь, тоска неразделенной любви, горечь утрат – вот источники истинного вдохновения, и светлая печаль более приличествует искусству, нежели безудержные восторги.
А потом Заблоцкий вспомнил приподнятую и вместе с тем чинную атмосферу, царящую на этих концертах, вспомнил собирающуюся там публику – старушек с кружевными воротничками и оборками на старомодных платьях, девушек и молодых женщин с живыми тонкими лицами, интеллигентного вида юношей, сопровождающих этих девушек, а иногда и этих старушек, тонкий запах духов и пудры, волнующий разнобой настраиваемых инструментов, разлетающиеся фалды фрака дирижера…
Может, пойти? Отвлечься, стряхнуть пыль с ушей, приобщиться и воспарить… И Заблоцкий засобирался домой гладить брюки.
День заметно прибыл, кончилось то унылое, сонное время, когда идешь на работу – темно, возвращаешься – тоже темно. На улицах было людно, и даже подсохшая голая земля на бульварах и в скверах воспринималась как законная примета близкой весны. У входа в концертный зал толпился народ, лишние билеты спрашивали за квартал. Издалека была видна огромная афиша с именами певицы и виолончелиста. А ведь в самом деле – событие, подумал Заболоцкий. Не часто нас балуют такие знаменитости.
Жанна увидела его издалека и, просияв, замахала рукой. На ней было светлое пальто, вязаная шапочка и сапоги-чулки, последний крик моды, яркое и смуглое лицо ее не нуждалось в косметике, на нее оглядывались. Она взяла Заблоцкого под руку и повлекла ко входу, а он был смущен своим затрапезным пальтишком, туфлями со сбитыми каблуками и, особенно, тем обстоятельством, что идет под руку с чужой женой.
Раздевалась Жанна в туалете и вышла оттуда в длинном платье, опять-таки привлекая всеобщее внимание. Когда Заблоцкий сдал в гардероб пальто, она снова взяла его под руку, глянула умело подведенными глазами (на каблуках она была одного роста с ним) и засмеялась:
– Алька, у тебя вид, будто ты курицу украл.
– Ну, если курица – это ты…
Сиренево-лиловое платье подчеркивало нежную смуглость ее рук и высокой шеи, замысловатая прическа оттягивала назад голову и диктовала осанку, Заблоцкий косил в ее сторону глазом, и вот зеркало в конце фойе отразило их обоих в полный рост – молодую привлекательную женщину в полном блеске вечернего туалета и рядом невзрачную мужскую фигуру с пузырями на коленях (брюки так и не отгладились), в куцем пиджачишке. Теперь и Жанна убедилась, что они рядом не смотрятся, оставила, как видно, намерение погулять по кругу и покорно проследовала со своим кавалером в зрительный зал, благо дали второй звонок.
Заблоцкий медленно приходил в себя, вживался. Оркестр исполнял незнакомые вещи, лишенные четкого мелодического рисунка, и ему никак не удавалось настроиться, слушать оркестр, а не отдельные инструменты. Видно, попросту отвык, одичал – сто лет здесь не был. Он ни на минуту не забывал о Жанне, поглядывал в ее сторону, а она сидела смирная, отрешенная, внимательно слушала.
Под дружные рукоплескания вышел виолончелист. Густой, благородный голос родился из-под смычка, окреп и поплыл, клубясь, по залу, то наполняя его и мягко давя на барабанные перепонки, то истончаясь и обессиливая, как пересыхающий ручеек. «Прислушайся, – говорил голос, – прислушайся к себе и к миру, найди себя в этом мире, жизнь сложна, но не нужно отчаиваться, следуй за мной, это недалеко, следуй за мной, я укажу тебе выход, может быть, тебе снова удастся быть счастливым, все не так плохо, как тебе кажется, следуй за мной, и я научу тебя мудрости любви…»
Смолк волшебный голос, ударили аплодисменты. Встав со стула и отведя в сторону виолончель, музыкант склонил в поклоне голову – перед собой, влево, вправо. Простучали четкие каблучки ведущей, четкий голос объявил название вещи, и снова рванулись из-под смычка наполненные звуки…
В антракте Жанна стоически осталась сидеть в зале, а Заблоцкий сбегал в курилку, торопливо сделал несколько затяжек и вернулся. На лице Жанны было выражение терпения и скуки.
– Ценю твою жертву, – сказал он. – В следующий раз пригласишь кого-нибудь другого.
– В следующий раз ты будешь в черной тройке и лакированных туфлях.
– И при бабочке?
– Обязательно. Бабочка белая, с черным крупным горошком.
– Усек. Срочно дай мне адрес хорошего мужского портного.
– Лучше – записку в костюмерную драмтеатра…
Жанна посмеивалась, и непонятно было шутит она или говорит всерьез. Заблоцкий решил переменить тему.
– Знаешь, я в общем-то виолончель впервые слышу, и вещи незнакомые, но играет он здорово. Это даже мне, дилетанту, понятно.
– У меня все это записано на «стерео», в его же исполнении. Там он лучше играет, чище.
– Ты такие тонкости замечаешь…
– Алик, у меня же музыкальное образование все-таки. Забыл?
– Вспоминаю теперь. Ты, кажется, музыковед?
– Нет, всего лишь преподаватель. Преподаю фортепьяно в детской музыкальной школе.
Жанне эта профессия подходила. Ее легко можно было представить рядом с учеником за пианино или у классной доски с нотным станом, или поющей с учениками сольфеджио. А вот за микроскопом, скажем, или в кабине вагоновожатого, или в спецовке маляра… Зою Ивановну он мог бы маляром представить. Но и в роли учительницы она смотрелась бы, только не музыки а ботаники или географии. Роль врача бы ей тоже подошла… Но что за странные ассоциации, однако.
Второе отделение началось сразу с выступления певицы. Рослая, дородная, статная, очень русская, она вышла под рукоплескания, поклонилась в пояс, царственно и одновременно дружески протянула руку дирижеру, и он почтительно эту руку поцеловал. Зал стихал, успокаивался, готовился слушать. Дирижер взмахнул палочкой, и полилось с детства знакомое, родное, хотя и непривычное в богатой симфонической оркестровке. Отзвучал проигрыш, вступило меццо-сопрано:
Ах ты степь широ-о-о-ка-я, степь раздо-о-ольна-ая…Какой голосище был у этой певицы! Привыкли мы к радиофицированным залам, к исполнителям шлягеров, держащим микрофон у самых губ, едва ли не во рту, и трудно воротиться сознанием к первозданной мощи и глубине натурального человеческого голоса, трудно поверить, что можно безо всяких технических средств, одним лишь незаметным усилием гортани и легких добиться такого звучания.
А песня только берет начало, доносится издалека, пока и не разобрать, кто поет, лишь видна на широкой светлой воде лодочка, и в ней кто-то словно бы платочком машет, и разносится над слепящей речной гладью протяжно и задушевно:
Ах ты, Волга-мату-у-ушка-а, Волга во-о-ольна-а-ая-я…А голос, как тройка вороных, сдерживаемая до поры умелой и твердой рукой, или как могучий мотор, который и на малых-то оборотах легко, не меняя режима, ничуть не напрягаясь, берет крутые подъемы, а уж коли дать ему волю, так того и гляди, не оторвался бы от земли и не взмыл ввысь.
Ой-да не степно-о-ой оре-о-ол…Случайно ли, или по тонкому и точному расчету, но песня эта, душа ее, звучала потом в романсах Чайковского и Глинки, в украинских народных песнях и современных балладах и даже в арии Кармен, которую певица исполнила под занавес и в которой дала, наконец, полную волю своему голосу, рожденному для народных гуляний на площадях…