Академия Князева
Шрифт:
Ладно, к черту Жарыгина! Может быть он, Князев, сам виноват, что допустил до этого. Работу ведь с него спросят.
Под пологом было достаточно светло – как в пасмурный день. Князев жирно продлил на карте в обе стороны нарушение каньона, потом стал наносить геологию по маршруту.
…В шестиместке наперебой раздавались частые хлопки, затем Матусевич удовлетворенно сказал:
– Ну вот, десять минут аплодисментов – и в пологе ни одного комара!
Тапочкин кряхтя стаскивал сапоги, Левый снял легко, а в правом протерлась сзади подкладка, скрутилась в жгут. Упершись в каблук босой ногой и покраснев от натуги, он обеими руками тянул носок.
– Я тебя, чудака, предупреждал: вырви подкладку сразу! – посмеивайся Высотин, устраиваясь в пологе. – Теперь придется сапог резать, а за новые уже хошь не хошь надо платить.
– Ну и заплачу! – огрызнулся Тапочкин.
– Слышь, парень, нож у меня в чехле у входа висит! – поддержал потеху Шляхов. – Только смотри ногу не покалечь, режь изнутри.
– Идите вы все знаете куда! – закричал Тапочкин и с ожесточением дернул. Что-то треснуло, и сапог отлетел.
– Ну, ты здоровяк! – сказал Лобанов. – Тебя под вьюком пускать можно!
…Князев отбросил карандаш, плотно прижал ладони к слипавшимся глазам. В отяжелевшей голове мельтешили обрывки мыслей, ускользающие и несвязные. Что-то не получалось ничего. На планшете широкое поле «горохов», подстилаемых полосой туфов, тянулось до омерзения ровно, упираясь восточным флангом в еще не опоискованное белое пятно. У нарушения «горохи» сползали к северу, как он и раньше заметил, но линия сместителя при этом рисовалась юго-западней, и габбро-долериты оказывались далеко в стороне. А если попробовать провести нарушение по этому прямому ручью?
Князев всухую умыл лицо, крепко потирая лоб и щеки, и опять взялся за карандаш…
В шестиместке, предвкушая отдых, еще не спали. Рассказывал Высотин:
– Подошли мы к обрыву, а он крутой, ну почти отвесный, а под ним снежник. Сели на край скалы, ноги свесили, сидим курим. Тайга под нами, ветерок в лицо, комаров нет – благодать! Жаль, что аппарат с собой не взял, я все мечтаю в накомарнике на снегу сфотографироваться и старикам послать, мол, вот как у нас бывает.
Вдруг вижу – Тапочкин сигарету выронил, рот открыл и побелел весь. Я глянул вниз – а там мишка к снегу топает. Здоровый, собака, весь какой-то облезлый, и прямо под ту скалу, где мы сидим. Тапочкин мой развернулся и на брюхе ползком, ползком – метров сто мох пахал, а потом поднялся да как чесанет! Я думал – все, до Тунгуски его не остановишь, законно! Еле догнал. А он трясется, шепчет: «Уйдем отсюда скорее!».
– Чего ты треплешься! – возмутился Тапочкин. – Ничего я тебе не шептал, ты сам ко мне первый шепотом обратился!..
– В общем, оба в штаны наложили! – вмешался Лобанов.
– Сознайтесь, чего там, дело прошлое.
Лениво посмеялись, позевывая. Шляхов сипло кашлянул, повернул к пологу Высотина большую косматую голову:
– Есть тут мишка. Возле наших выработок давеча ходил один. Тоже, видать, здоровый, след вдлинь двумя руками не накрыть. По отвалам потоптался, стенку сверху обрушил и ушел.
– Похозяйничал, значит! – вставил Лобанов.
– Да, вроде того. Порядок навел. И вот решили мы самострел поставить. Огородили жердями с трех сторон четыре лесины, как загон, накидали туда рыбы, приладили мою бескурковку, стволы жаканами зарядили, а к спускам привязали жилку капроновую, миллиметровую, и протянули поперек загона. Рыба протухла, вонища кругом – за километр, должон прийти Михайло Иваныч. Он тухлятину любит, издалека чует!
– Вы сами-то под этот самострел не попадете? – спросил с насмешкой Лобанов.
– Ну, прямо, сами же строили, место все знают. А кто забудет, так Федька над входом фанерку прибил и череп нарисовал, дескать, не суйся! Ну, а мишка-то, он без понятия, грамоте не обучен! – И Шляхов, довольный своей шуткой, всколыхнул густым хохотком марлю.
– А мясо у них вкусное? – спросил Тапочкин.
– Мясо, сынок, доброе, сладкое, вроде оленьего, только покрепче. Варить долго надо.
– Ясненько, – пробормотал Тапочкин, хотя оленину он тоже не пробовал.
– Так ты нам крикни по рации, когда свежатина будет,- сказал Лобанов. – Придем в гости.
– Приходите, коли с поллитрой. А то к концу сезона забудешь, как она и пахнет…
– Эх, засосать бы сейчас с устатку пятисоточку! – восторженно воскликнул Тапочкин, – А, Коля?
Лобанов молчал.
– Ух и напьюсь же я в первой забегаловке! – радостно пообещал Тапочкин. – Отмечу свое возвращение в цивилизацию.
– Не забудь сухарей для вытрезвителя насушить! – посоветовал Высотин.
– Там не кормят, там наоборот! – тихо сказал Лобанов. И ему вдруг привиделись застиранные занавески столовой, где валяются под столиком порожние бутылки и в многоголосом угарном гомоне вспыхивают резкие, как удар ножа, выкрики. Его узнают, не дадут уйти. Начнутся долгие уговоры, взыграет чуткое к обиде хмельное чванство: «Ты что, не уважаешь?» И придется выпить первый стакан, а там будет уже все легко и просто, и все дозволено, сам черт не брат, и «пей, ребята, я угощаю!» – и закрутятся, завертятся перед глазами тарелки, лица. А потом сухость похмельной тоски, разламывающая голову дурнота, отвращение ко всему – и опять: «Пойдем, кирюха, полечимся!» Эх, пропади оно пропадом! Протянуть бы как-нибудь после поля пару месяцев, удержаться, а там Александрович обещал снова в тайгу отправить…
Матусевич думал о другом. Он лежал с широко открытыми глазами и видел, очень отчетливо видел, как в закопченном ведре булькает густая похлебка из медвежатины, а он сидит рядом, оглаживает приклад карабина и небрежно рассказывает о недавней схватке с хозяином тайги.
Кончался день – ничем не примечательный, один из ста в поле. То, что могли найти, – не нашли. То, что могло случиться, – не случилось. Самый обычный день.
Похрапывал у стенки Костюк, равнодушный ко всему, кроме жратвы. Вдали кукушка щедро отмеряла кому-то безбедные годы. Комарье мягко билось о полотнище палатки, как моросящий дождик.
– Еще одна отметочка в табеле выходов, – вздохнул Высотин. – Еще одну восьмерку заработали. Ну, ничего, мы сознательные.
– Чем это ты вдруг недоволен? – холодно спросил Лобанов. – Ты же итээр, ты же лучше нас знаешь, что в поле день ненормированный. За дождь тебе тоже восьмерки идут.
– Вам-то, повременщикам, восьмерки, а нам – полтарифа! – сказал Шляхов. – Как дождь, так актированный день. Для нас это – хуже нет. Все вкалывать приехали, а тут сиди.
– Сергеич, слышь? – позвал Высотин. – Что же теперь Жарыгину будет?
– Тебе-то зачем?
– Ну так, из любопытства. Может, сам когда-нибудь на его месте окажусь.
– Мало хорошего – на его месте оказаться. Не позавидуешь…
– Я тебя не понимаю, – сказал Высотин, – Вроде, жалеешь его и сам же на него жалобу принес.
– Чего тут не понимать? – спокойно сказал Шляхов. – Ясное дело, жалко. Потому и пошел. Кто другой, так по злобе али по глупости еще от себя подбавил бы чего. Князев и без того на расправу боек, а тогда уж и вовсе гаси лампу. Рубанет сплеча – и нет нашего Жарыгина. Поставят над нами командовать какого-нибудь разлемзю-недоделыша, пока к нему приноровишься да приглядишься, сезон долой. А Жарыгин – он какой ни есть, да свойный, с ним жить можно. Пужанет его Князев для острастки – и делу конец.