Александр Дюма Великий. Книга 1
Шрифт:
Но вернемся назад. 7 мая 1831 года, то есть четыре дня спустя после премьеры «Антони», Александр присутствует на генеральной ассамблее награжденных за Июльскую революцию. Приступают к выборам президиума. Александр избран представителем от 14-го округа. Президент назначен без голосования. Это бывший сокрушитель Бастилии, о котором позднее станет известно, что он не кто иной, как «старый негодяй, осужденный за изнасилование молоденькой девушки». Спор идет вокруг трех требований короля-груши: голубой ленты с красной каймой, вместо прежней красной с черным, формулы «дарована королем французов» и присягой последнему в верности. Мы уже видели, что Александр публично выступил против изменения цветов на орденских лентах, но в этот раз он — сторонник компромисса в этом вопросе («изменение цвета ничего не меняет по сути»), по-прежнему возражая против двух других позиций. Ассамблея пошла за ним и единодушно отвергла и формулу, и присягу: «<…> Не впадая в абсурд, невозможно представить себе награду, дарованную королем, коего в то время не существовало и за особу которого, как следует во всеуслышание заявить, мы вовсе тогда не бились».
Для Александра речь шла о событии весьма важном. «Некий рыцарский орден только что был учрежден вне покровительства и вне влияния правительства. Тысяча рыцарей этого ордена, не зависящая ни от кого, кроме себя, присягающая лишь собственной совести, способная подняться сообща по условному знаку, стояла настороже с июльским ружьем в руках». То есть Александр и в самом деле начинает отмежевываться от тех, кто хотел бы продолжить вооруженную борьбу. Подтверждение тому — его поведение на следующий день во время банкета в честь освобождения девятнадцати республиканцев, оправданных в апреле. За столом он оказался между Распаем, знаменитым химиком и в скором будущем врачом бедняков, раненным на июльских баррикадах и только что отказавшимся от ордена Почетного легиона, и актером Комеди-Франсез, имени которого он не называет. Во время тостов Александр довольствуется малым, однако достаточным, чтобы себя скомпрометировать: «За искусство! Пусть кисть и перо смогут так же действенно, как ружье и шпага, способствовать общественному возрождению, которому мы все посвятили свою жизнь и ради которого готовы умереть!» Вежливые аплодисменты.
Тост Этьена Араго куда пламенней: «За солнце 1831-го! — сказал он, — пусть оно будет столь же горячим, как солнце 1830-го, но не таким слепящим!» Тройной залп аплодисментов, шампанское делает свое дело, и на тосте братьев Кавеньяк энтузиазм достигает своего апогея. Вдруг замешательство и какое-то движение, совсем молодой человек, потрясая кинжалом в одной руке и бокалом в другой, провозглашает: «На Луи-Филиппа!» Александр и его сосед-актер переглядываются и, не желая компрометировать себя присутствием при этом призыве к убийству, осторожно ретируются, выпрыгнув через окно в сад.
Тот экзальтированный молодой человек был Эварист Галуа, Рембо математиков и, возможно, самый гениальный представитель этой дисциплины за все время ее существования. Он был выдан (интересно, кем?), арестован, следствие велось наспех, и 15 июня он предстал перед судом. Александр находился среди публики. Галуа высокомерно признаёт факты, но, по совету своего адвоката, добавляет лишь одно: тост его в действительности звучал следующим образом: «На Луи-Филиппа… если он предаст!», однако в любом случае «деятельность правительства заставляет предположить, что предаст обязательно, если уже не предал». Ко всеобщему изумлению суд вынес оправдательный приговор. «Сочли ли они Галуа безумным или придерживались его мнения?» Меньше, чем через месяц, по случаю празднования 14 июля молодой математик вместе с друзьями придет на Гревскую площадь — посадить дерево Свободы. Он снова арестован, ибо при нем обнаружены кинжал и два пистолета. На этот раз его передали в уголовный суд и осудили на шесть месяцев тюрьмы. В Сент-Пелажи он оказался в компании с Распаем, находившимся там с 9 июля. Крепкая дружба связала этих двух людей с того момента [110] . Выйдя из тюрьмы, Галуа недолго наслаждался радостями свободы. 30 мая 1832 года крестьянин нашел его у ворот Парижа, на берегу пруда в Жантийи, с пулей в животе. Перевезенный в госпиталь Кошен, он на следующий день умирает. По всей вероятности, то было политическое убийство под видом криминальной дуэли. В пользу этой гипотезы говорит тот факт, что тяжело раненный Галуа был брошен своими секундантами, что было немыслимо, исходя из существовавших в те времена у республиканской молодежи законов чести и солидарности. Кстати, просмотренные справочники [111] свидетельствуют о некой вынужденной встрече при таинственных обстоятельствах и о некой противнике, скорее всего, агенте-провокаторе, чье имя так и осталось неизвестным. Если бы редакторы справочников имели удовольствие прочесть Александра, они без труда установили бы имя таинственного анонимного убийцы. Это был один из девятнадцати освобожденных республиканцев, в честь которых был организован тот самый банкет. «Пешё д’Эрбенвиль, очаровательный молодой человек, который делал патроны из шелковой бумаги, обвязывая их розовыми ленточками», и которого теперь подозревают в деятельности платного агента и доносчика на службе у короля.
110
Yves Lemoine et Pierre Lenoel, les Avenues de la Republique, Souvenirs de Francois-Vincent Raspail, Paris, Hachette, 1984, p. 173.
111
Encyclopaedia Universalis, Grand Larousse encyclopedique, Biographie universelle ancienne et moderne, Encyclopoedia Britannica, etc.
«Та жизнь, что мы вели, была утомительной: что ни день, свои волнения, то политические, то литературные». Каждый вечер на бульваре между театрами Жимназ и Амбигю собираются люди. Появляются полицейские «с видом провокаторов». Мальчишки забрасывают их капустными кочерыжками, «и этого достаточно, чтобы через полчаса-час отчитаться о приличном небольшом бунте, который якобы начался в пять часов пополудни и закончился в полночь». Можно подумать, что речь идет о Латинском квартале в первые месяцы после майских событий 1968 года. Александр вновь чувствует потребность бежать от парижского шума и жары, но доходы у него низкие, хотя возобновлен «Антони», «кроме того, демон поэзии преследовал меня, толкая на новые свершения», и эхо повторяло вздохи разочарования.
Итак, на какое-то время Александр еще задерживается в городе, чтобы выполнить данные друзьям обещания. В Одеоне он смотрит «Жену маршала д’Анкра» де Виньи. Отличный сюжет, Александр и сам не прочь был бы им воспользоваться, но действовал бы иначе. Ангел же выстроил интригу «слишком сложно на периферии, если можно так выразиться, и слишком просто в центре. Жена маршала сдается без борьбы, без перипетий, ни за что не пытаясь зацепиться: поскользнулась и сразу же упала; в момент ареста она уже мертва»; живое расположение, которое Александр испытывает к любовнику Мари Дорваль, не может помешать ему трезво оценивать достоинства и недостатки пьесы, а стало быть, ее успех или провал. Зато «Импровизированную семью» Анри Монье в Водевиле он принимает безоговорочно. Он так очарователен и остроумен, этот Анри, прекрасный карикатурист, иллюстратор Беранже, актер, драматург, высшим достижением которого остается придуманный им образ господина Прюдома, что, разумеется, не может затмить присутствующих в зале знаменитостей — Александра, Гюго, Ламартина и несчастного автора «Гения христианства», оглохшего «с тех пор, как о нем перестали говорить», что вызывало естественный вопрос: зачем же он пришел в театр. Чтобы восстановить слух, этот «бессловесный мученик» [112] легитимности супер-короля, которого в быту он уважительно называл «подлюга», скоро отправится в ссылку в Швейцарию, ненадолго, но дабы выразить свой высокомерный протест против узурпаторских действий короля-груши, правда, год спустя после Июльской революции.
112
Encyclopoedia Universalis, opus cite, volume 4, p. 192.
На следующий день 6 июля Александр и Белль садятся в дилижанс до Руана, а далее на корабль до Гавра. По дороге из Гавра на Онфлёр все пассажиры страдают от морской болезни, «кроме одной чахоточной англичанки с длинными развевающимися волосами, с румянцем цвета розы и персика, которая одолевала это бедствие с помощью больших стаканов водки!» Несмотря на мучительную тошноту, облегченную сознанием, что зато сэкономлены восемь франков, Александр и Белль продолжают свое путешествие морским путем, более дешевым, чем сухопутный, до Трувиля, «в то время места, почти столь же никому неведомого, как остров Робинзона Крузо», но тем не менее все же открытого чуть раньше мужественными мореплавателями, художниками Гюэ, Деканом и Жаденом, которые и отрекомендовали нашей паре единственный деревенский постоялый двор, который держала матушка Озере. «Женщина лет сорока, полная, чистая, приветливая, с лукавой усмешкой на губах, свойственной нормандским крестьянам». Она объявляет свои железные условия: за две смежные комнаты и полный пансион — столько еды, сколько сможешь съесть, столько сидра, сколько выпьешь, за вино, правда, платить отдельно, — за все это, если бы Александр был художником (у нее слабость к этому сословию!), было бы только сорок су в день с человека, но так как он лишь поэт, она увеличивает свой тариф на десять су, соглашаться или нет — его дело.
Всего пять франков с пары, Александр не верит своим ушам и очень опасается за качество еды, тем более, что матушка Озере отказалась заранее ознакомить его с обеденным меню, которое без затей состояло из супа, бараньих котлеток Презале, рыбы соль по-матросски, омара под майонезом, жаркого из двух бекасов и легкого салата из креветок. Ни о сыре, ни о десерте у Александра не упоминается. Была ли матушка Озере столь же скупа, как король-груша, или же просто хорошо усвоила диетические принципы Брийа-Саварена, который, предупреждая ожирение, рекомендовал как можно реже употреблять сладкое и продукты брожения? Третий вариант объяснения больше внушает доверие: Александр не любитель пирожных. Чтобы в этом убедиться, достаточно процитировать одно из меню, составленное им позднее для своих четырнадцати гостей в ресторане «Золотой дом» [113] . Два супа: консоме де волай и консоме из черепахи. Одна закуска: лапша по-охотничьи в тесте. Две горячие перемены: лосось Шамбор и говяжье филе по-министерски. Два первых блюда: жаворонки с трюфелями и сюпрем де волай. Плюс перепелки, куропатки и ортоланы с зеленой фасолью, сотэ с ореховым желе и с гарниром из абрикосов. Из напитков к первому были предусмотрены Сен-Жюльен и мадера, ко второму — Шато-Лароз, Кортон и Кло-дю-Руа и к третьему — шампанское Клико и Шато-Икем. А на десерт — только фрукты. XIX век был во Франции не только веком самой ужасающей нищеты рабочих и развития утопических идей на фоне наглого триумфа буржуазии; то был также век пяти гениев в литературе: Александр, Стендаль, Бальзак, Гюго, Рембо и век невиданного обжорства для обеспеченных. В этих условиях Александр и Бальзак достигли габаритов, пропорциональных их гениальности, Стендаль и Гюго остались в среднем весе, а Рембо всю жизнь был страшно худым.
113
Le Grand Dictionnaire de la cuisine, Paris, Henri Veyrier, 1973, p. 557.
Матушке Озере, удивленной тем, что двое молодых людей живут в разных комнатах, Александр процитировал остроту Альфонса Карра: «Когда у мужчины и женщины общая спальня, они перестают быть любовниками и становятся самцом и самкой». Кроме этой похвальной заботы не дать большой страсти соприкоснуться с повседневностью, Александр руководствуется и желанием сохранить спокойный ритм творчества. Из двух комнат он выбрал для себя ту, что выходила на поле, а не на море, которое слишком бы отвлекало его; у каждого свои причуды: иногда выбираешь и то, чего меньше всего хочешь. Во время первого своего отпуска на берегу моря, еще не оплаченного Гарелем, который обещал дать ему тысячу франков лишь в обмен на новую пьесу, Александр живет по расписанию мелкого литературного чиновника. Подъем с восходом солнца, работа до десяти. Завтрак. С одиннадцати до четырнадцати охота в общинных болотистых землях с разрешения мэра Трувиля Гетье. С четырнадцати до шестнадцати снова работа. Потом заплыв, не больше часа. Обед. С девятнадцати до двадцати одного часа — совмещение пищеварения и созерцания в прогулках по пляжу, и «возобновление работы до одиннадцати-двенадцати часов ночи». То есть примерно восьмичасовой трудовой день с возможностью сосредоточиться, поразмышлять, мысленно продолжить творческий процесс во время еды или занятий спортом. Никаких сколько-нибудь значительных происшествий, если не считать увязавшегося за ним однажды в море гигантского касатика, очевидно, самоубийцы, поскольку он дожидался у берега, пока Александр сбегает за карабином и пустит ему пулю в лоб. Светская жизнь сведена до минимума, до обмена любезностями с мадам де ля Гарен, дачницей, и с мсье де Боншоз, товарищем по охоте, что было бы еще приятней, если бы не приходилось различать их по именам.
Идеальные условия, чтобы сотворить если не новый шедевр, то, по крайней мере, достойную историческую драму в прозе. Для нее уже есть название: «Карл VII у своих вассалов» и в высшей степени оригинальная интрига: граф Савойский разводится с Беранжерой, которая не сумела дать ему ребенка. Та подстрекает влюбленного в нее раба, молодого араба Якуба, убить графа. Сама она принимает яд. Якуб возвращается в свою пустыню. Сверх того, в случае актерской потребности можно написать еще две небольшие роли — Карла VII и Аньес Сорель. Александр признает и называет использованные источники: «Каштаны из огня» Мюссе, «Андромаха» Расина, сцена из «Сида», кстати, позаимствованная Корнелем у Гильема де Кастро, «Гёц фон Берлихинген» Гёте, кое-что из «Квентина Дорварда» и «Ричарда Львиное сердце» Вальтера Скотта и, наконец, «гвоздя, на котором держится моя картинка», — страницы из «Хроники короля Карла VII» Алена Шартье. А почему бы и нет?! Самых больших писателей нередко вдохновлял опыт их предшественников, и Александр спокойно ссылался на фразу златоуста Мольера: «Беру свое добро там, где нахожу!» Что делает еще более трогательным его собственное наивное признание: «Как произведение компилятивное и подражательное, «Карл VII» — мой самый большой грех».
Отпустить грех было бы проще, если бы он не счел необходимым забыть, что чуть раньше ему удалось вдребезги разнести правило о трех единствах, и если бы он не упорствовал в своем намерении написать пьесу в стихах — причуда, сравнимая лишь с заблуждением Вольтера, возомнившего себя трагическим поэтом. Как бы то ни было, он «с трудом», но неуклонно продвигался вперед в ритме, скажем, ста ежедневных строк. 24 июля, в день его двадцатидевятилетия, у матушки Озере появился новый дачник — Бёден, банкир и в то же время писатель: все случалось в XIX веке. Для театра Бёден писал в соавторстве с Губо под общим псевдонимом Дино. Губо был директором института Сен-Виктор, будущего коллежа Шапталь. В числе его воспитанников — Эрнест Фейдо, Эдмон де Гонкур, Максим дю Кан и младший Дюма. Нередко к Губо и Бёдену присоединялся третий соавтор. Так, в 1827 году они вместе с Виктором Дюканжем сочинили «Тридцать лет, или жизнь игрока», пьесу, имевшую огромный успех и открывшую публике Фредерика Леметра и Мари Дорваль. В данный момент двуглавый Дино сломался на «Ричарде Дарлингтоне» по «Кэнонгейтским хроникам» неистощимого Вальтера Скотта, и Александр, возможно, не прочь был поучаствовать в ремонте. При условии сохранения своего инкогнито он согласился на сотрудничество после окончания работы над «Карлом VII». «10 августа я написал последние четыре стиха: