Андрей Краско. Непохожий на артиста, больше чем артист
Шрифт:
Я люблю простую, комфортную одежду. Лейблы мне по барабану. Дешевую тоже не люблю, она вид быстро теряет. Я одевался всегда очень неформально и вызывающе. Когда попал первый раз в Венгрию по обмену, они глаз с меня не сводили. Ну, во-первых, я был сыном народного артиста, а там это все равно что сын генсека — такой же богатый. А во-вторых, я одевался экстравагантно. У меня был летный китель старого образца с накладными карманами, золотыми пуговицами, я носил его с джинсами, и все думали, что это нечто. К вещам привыкаю насмерть. Могу ходить в одном и том же, пока не износится. И даже после этого жаль выбрасывать. Вот, думаю, будет у меня загородный дом, все свезу туда и буду оборванцем рассекать по двору. У меня есть джинсы, которым лет тридцать, я их берегу. Я люблю свитера, джинсы, майки. Но насчет джинсов у меня пунктик есть: мне надо, чтобы на них карманы были, как на брюках, такие сверху вниз, таких моделей сейчас почти нет. Я люблю карманы. Я в молодости сумки шил, так вот в них было столько карманов, чтобы подо все — под спички, сигареты, документы. Доходило до десяти… Я редко обращаю внимание на то, во что одеты другие люди. Разве что если что-то необычное. А так мне плевать, во что одет человек, для меня это не важно. Я как-то по молодости оказался в гостях у Сергея Параджанова, на всю жизнь запомнил: он гостей принимал в старом пальто, одетом на голое тело.
Время от времени я бываю в комиссионных магазинах, приобретаю забавные фарфоровые статуэтки: Емелю со щукой, пионера с собакой… Так что есть вот такая небольшая коллекция.
Я очень ленивый, если, например, речь о том, чтобы елку выкинуть… Но уж что начну, довожу до конца, по возможности победного.
Я никогда не осуждаю людей за какие-то поступки. Задача актера какая: понять персонажа! Постоянно занимаясь разбором роли, поступков своих персонажей, я могу понять многое.
Когда я не работаю, то лежу на диване, у меня включен телевизор и открыта книжка. Смотрю туда, смотрю сюда и переключаю каналы. Есть передачи, от которых я не могу оторваться. Например, это передача «Смехопанорама», когда я ее вижу, то канал не могу переключить уже психологически. А если серьезно, то мне нравятся «Школа злословия» и бокс.
Когда очень устаю, сажусь в машину, еду за город, километров сто, разворачиваюсь — и обратно. За это время отдыхаю. За рулем. Машины вообще очень люблю.
Как-то в Москве молодые актеры признались мне, что с трепетом ожидали начала съемок: «Вот в Питере актеры — это да!» Даже в училище им рассказывали о питерских актерах: их надо смотреть, у них учиться… Ни я, ни Костя Хабенский, ни Миша Пореченков не ездили в Москву и не «мелькали» там. В Москве можно работать и жить в это время в гостинице или на квартире. Переехать туда — значит стать «одним из…» в тусовке. А так мы для них «петербургские штучки»…
Сейчас у меня очень плотный график. Есть ощущение, что хорошо бы это все в молодости испытать, когда перелеты и смена климата — в удовольствие. Упал в воду — не барахтайся, потому что потеряешь силы и утонешь, лучше ждать, пока тебя течением прибьет к берегу. Тогда ты сможешь по суше спокойно добраться к тому месту, откуда упал.
Для меня действительно самое главное — покой внутри себя. Достигается он, с одной стороны, легко, а с другой — очень сложно. В общем, надо не делать ничего такого, за что потом может быть стыдно.
Говорить правду меня в свое время научил мой хороший друг Володя Резник. Я тогда первый раз попал в вытрезвитель и не знал, что сказать маме. Он посоветовал: «Скажи правду, это проще». И действительно так. Когда не врешь — меньше проблем. Он вообще меня многому научил — а шить мы с ним учились вместе. Это была несколько странная дружба, но сейчас я понимаю, что это — настоящее. Мы познакомились в монтировочном цехе, когда я не поступил в театральный. Были периоды, когда мы с ним не виделись по нескольку лет. Однажды я узнал, что он работает директором Музея-усадьбы Н. Рериха, и поехал к нему. Мы тогда не виделись лет семь. Я вошел, вижу: он сидит за столом и чистит вяленую рыбу. Он поднял глаза, увидел меня и сказал: «Если будешь пить пиво — стакан вон там». Удивительный был человек: знал четыре языка, ему всегда было интересно делать то, чего он не умел. Когда у него начинало получаться, он находил что-то другое.
Я человек спокойный и терпеливый. Но у меня так: копится, копится, а когда накопится — мало не покажется. Не переношу вранья. Всегда вижу, когда люди прячутся за масками из-за боязни себя выдать. Разбираться в таких вещах помогает профессия, ведь актер — как психолог: работа над ролью — как разбор личности у врача. Психолог принимает тебя таким, каким ты хочешь показаться, но в то же время видит, какой ты настоящий.
Я живу с ощущением, что у меня все еще впереди.
Мне было двадцать семь лет, и я не мог попасть в армию ни при каких условиях, кроме прямого божественного вмешательства. Фактически оно и осуществилось. Меня отмазывал от армии «Лен- фильм» — я должен был играть у Динары Асановой в «Пацанах». Отмазывал родной ленинградский Театр Ленинского комсомола, ныне «Балтийский дом». Меня готовы были принять в объятия четыре военных ансамбля и спортрота, плюс к тому я два месяца отлежал в психбольнице и имел твердую рекомендацию в течение ближайшего года меня не призывать. А по истечении этого года я был уже непризываем по возрасту. Но тут в театре случился спектакль «Кукарача» по повести Думбадзе, где я создавал образ милиционера Тушурашвили. Образ милиционера на сцене был большой редкостью. Первый, кажется, после «Деревенского детектива» про Анискина — его много ставили. Как раз в этот момент зять товарища Брежнева — Чурбанов — озаботился созданием положительного образа милиции в искусстве. В театр приехала комиссия. Генералы, полковники… Ну, мне они сказали только, чтобы я верхнюю пуговку застегнул и рукава опустил. А буквально через несколько дней я призвался, причем так, что никакие связи в Северо-Западном округе не могли помочь: это были войска ПВО, часть московского подчинения. На самом севере области, в непосредственной близости от Архангельска.
А через десять, значит, лет звонит мне среди ночи приятель. Как сейчас помню, три часа, но он этого не замечает, спрашивает: «Ты «Совершенно секретно» получаешь?» Я говорю: «Да, покупаю, но времени-то сколько?..» Он, не слушая: «Последний номер открывал? Там интервью Чурбанова!» А за это время Чурбанов успел уже сесть, отсидеть в колонии, выйти на волю — и вот он, значит, рассказывает теперь, как при нем все было хорошо. Что же, говорят ему, вы и в культуру не вмешивались? Ни-ни, не вмешивался! А журналист ему приводит пример — вот документ: «Мною, Чурбановым, принято решение о просмотре спектакля «Кукарача» по повести Думбадзе… Перечисляется состав комиссии… Комиссией установлено, что образ солдата охраны правопорядка (исп. А. Краско) не соответствует требуемому моральному уровню…» Этого ему мало показалось, Чурбанову: он созвал комиссию из двух министерств — внутренних дел и культуры, и секцию драматургов потребовал туда позвать и обсудил неподобающий образ Георгия Тушурашвили!
Два года я служил обычным рядовым, но все-таки возраст выручал, я был старше даже офицеров, не говоря уж о сопризывниках. Ротного своего был старше. Он, например, вечером мне говорит: «Почему не бриты, товарищ солдат?» — «Брился, — отвечаю, — но я обрастаю». — «А почему я не обрастаю?» — «Потому, наверное, что у вас не растет». Ну он же младше, у него и не растет…
Я довольно быстро выучился оформлять ленинские комнаты и так профессионально это делал, что скоро у меня уже свои подчиненные были. Я руководил художниками — выпускниками Мухи, из Львовского архитектурного! Главным образом проверял, чтобы не было ошибок, и чтобы использовались три краски: черная, белая и красная. В армии существенно единообразие. У нас сложился коллектив художников, мы оформили большое количество ленинских комнат, научившись так размещать плакаты, чтобы они были видны с любой точки… Это наука целая! Конфликтов у меня не было ни с кем — я в силу возраста быстро сориентировался, что в армии их стараются гасить на первом, низовом уровне, чтобы не доходило до начальства. Командир отделения боится взводного, взводный все прячет от ротного… Потом, если бы кто из офицеров и захотел на меня наорать, допустим, — я же сам писал плакаты о том, что офицер должен быть вежлив с солдатом, обращаться должен на «вы», без грубых слов… У меня все эти выписки из уставов были под рукой! Потом, я напрямую подчинялся начальнику политотдела дивизии. Никто не верил, конечно, что я могу ему пожаловаться, я и не стал бы, но все-таки он же сам нами распоряжался, художниками. Он полетит куда-нибудь с инспекцией, увидит, что ленинская комната плохая, и тут же нас туда отправляют на вертолете, подтягивать. Пик маразма, восемьдесят четвертый год. Армия была в этом смысле прекрасной школой гротеска, потому что боевой подготовкой почти не занимались. Ну занимались, наверное, в немногих специальных боевых частях, а в массе это был такой идиотизм, что сразу становилось ясно, куда все катится. Солдаты занимались максимально бессмысленными вещами вроде постоянной уборки, еще они устраивали весну — то есть водой из шланга расчищали плац от снега. А происходило все это при минусовой температуре, и из плаца мгновенно получался каток, и очень было увлекательно наблюдать строевую подготовку в условиях искусственной весны… Опять-таки насчет плаца: в другом месте он был неровный, во впадинах собирались лужи, и после каждого дождя защитников Родины гоняли с тряпками эти лужи убирать. Причем уровень идиотизма был обратно пропорционален званию: чем оно ниже, тем он выше. «Наверху» встречались нормальные люди, с которыми можно было говорить по-человечески. Однажды я концерт самодеятельности сделал. Его увидел генерал. Спрашивает замполита: «Кто сделал концерт?» Тот: «Й-йя!» Генерал ему запросто так: «Да я твой уровень знаю, давай того, кто концерт сделал». Привели меня. «Ну что, — генерал говорит, — отпуск?» Я отвечаю: «Конечно, отпуск, товарищ генерал, но если это будет решаться в части, этот отпуск замотают обязательно!» И он меня лично отправил.
Еще проблема с письмами была. У меня жена первая была полька, училась со мной в ЛГИТМиКе на одном курсе. А в Польше уже четыре года «Солидарность» вовсю воюет. И тут мне в армию письма идут польские, с иностранными марками. Хотели мне запретить ей отвечать, но я как-то сумел доказать абсурдность этой затеи… В общем, веселья много было.
Служил я в войсках ПВО и со всеми тамошними летчиками был одного возраста. Когда я приехал, в часть как раз привезли три фильма с моим участием. Так что эти летчики посмотрели их и пришли со мной знакомиться. Мы здорово подружились и стали на выходные уезжать из части в город: я ложился на заднее сиденье машины и проезжал незамеченным через КПП. А однажды мы уехали не в пятницу, а в четверг — и как-то упустили из виду, что в воскресенье — всесоюзные выборы. В общем, начальник меня хватился. А больше трех дней отсутствия в части стопроцентный дисбат. Мои друзья сильно за меня испугались. Но я-то законы знаю. Говорю им: спокойно, я вернусь во вторник. Они только за голову хватаются.
Короче, возвращаюсь во вторник — у начальника истерика: «Ты отсутствовал пять дней! В дисбат отправишься!» Я ему говорю: «Какие пять? Только два». Он рот раскрыл от такой наглости. А я: «Вы что, хотите сказать, что ваша часть проголосовала не полным составом?» Он как завопит: «Вон отсюда!!!» Но больше меня не трогал. Меня умудрились даже отпустить домой не в ноябре, как полагалось по срокам, а 31 декабря вечером. Посадили в поезд, а я через остановку вышел — и обратно в часть. Вот, думаю, сейчас завалюсь в клуб и такое им всем устрою! Они в ужасе: «Ну что еще?» А я говорю: «Не буду Новый год в поезде встречать, и все». Они меня на самолет сажать, а я им: «Но в магазины-то я не успеваю в Ленинграде». В общем, дали мне с собой на прощание еще и трехлитровый бидон спирта.