Ангел беЗпечальный
Шрифт:
“Ангела мирна, верна наставника, Хранителя душ и телес наших”, мы испрашиваем у Бога, молясь в храме. Православная Церковь верит, что человек при рождении получает от Бога Ангела-хранителя. Господь Иисус Христос сказал: “Смотрите, не презирайте ни одного из малых сих; ибо говорю вам, что Ангелы их на небесах всегда видят лице Отца Моего Небесного” (Мф. 18, 10).
Блаженный Августин пишет: “Ангелы с великой заботливостью и с неусыпным усердием пребывают с нами всякий час и на всяком месте, помогают нам, промышляют о нуждах наших, служат посредниками между нами и Богом, вознося к Нему наши стенания и воздыхания… Сопутствуют они нам во всех путях наших, с нами входят и исходят, внимательно наблюдая, благоговейно ли и честно мы ведем себя среди рода лукавого и с каким усердием желаем и ищем Царствия Божия”. Подобную мысль высказывает и св. Василий Великий: “С каждым из верных есть Ангел, который, как детоводитель и пастырь, управляет его жизнью”, — и в подтверждение приводит слова псалмопевца: “Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих...”; “Ангел Господень ополчится вокруг боящихся Его и избавит их” (Пс. 90, 11; Пс. 33, 8). Епископ Феофан Затворник наставляет: “Надо помнить, что у нас есть Ангел Хранитель, и иметь к нему мысленное и сердечное обращение — и в обычном ходе нашей жизни, а тем более, когда она чем-либо возмущается. Если нет такого обращения, то Ангелу нет и способа вразумить нас. Когда кто идет к трясине или пропасти, заткнув уши и, закрыв глаза, — как ты ему поможешь?”
Таким образом, христианину следует помнить своего доброго Ангела, который на протяжении всей его жизни заботится о нем, радуется его духовным успехам, скорбит об его падениях. Когда человек умирает, Ангел берет его душу к Богу. Попав в духовный мир, согласно многим рассказам, душа человека узнает своего Ангела Хранителя».
Ну, все, хорош! Борис Глебович закрыл книгу и встал на ноги… И когда он распрямлялся, когда голова его поднималась, чтобы занять свойственное своему обыкновению положение, накрыло ее то ли облачко пыли, то ли тучка не ко времени прилучившейся мошкары, так что в глазах его сверкнуло, а потом потемнело…
Он безпокойно потер лицо ладонью, поморгал и огляделся. Вокруг все было серо, расплывчато и непонятно. Дорога совсем не различалась, и поле покрылось густым туманом. Какие-то искривленные тени черными молниями выскакивали то там, то тут. В лицо пахнуло сыростью и гнилью; что-то булькало, шипело, урчало и ухало жуткими болотными голосами. Ему стало нехорошо, мысли его опутала липкая омерзительная тина. Он попытался сообразить, что делал только что, минуту назад, но не смог. Ему вдруг вообразилось, что он на прогулке в лесу. Собирает грибы? чернику? Где же корзина? Он увидел в своих руках какую-то книгу. Тут же засунул ее за пояс под рубаху. Так была корзина? Потерял? Ага, она там! Ему показалось, что он знает, где оставил ее, и он побежал сквозь туман, ступая наугад… Его словно кто-то толкал в спину. Он бежал и все время пытался что-то вспомнить, о чем-то догадаться, но нужные мысли сквозь дыры в голове вылетали прочь и оставались позади… Он перескакивал через коряги, прыгал по кочкам и каким-то чудом не падал в ощерившиеся черной водой и бурыми ляпками ряски хищные зевы трясины. Он бежал так быстро, как, пожалуй, не делал этого никогда, даже в своем быстроногом неутомимо стремительном детстве… Болото кончилось, и он мчался через лес, с силой сшибаясь с деревьями, проламываясь сквозь густую поросль кустарников. Он не чувствовал боли, усталости и… сердца: оно будто бы и не билось сейчас в его груди, не жило — иначе, не выдержав, просто разорвалось бы на части.
Он увидел дом с колоннами, но в каком-то искаженном немыслимом виде, искривленном, обезображенном деформированными формами, кривыми углами, наростами и подтеками: знакомые аллеи пансионата, но тоже словно отраженные в кривом зеркале и от того отвратительно неряшливые и даже гадкие… А вот и Сенат, их Сенат, но… не их — чужой, чудовищно перекосившийся, обрюзгший, с залепленными болотной тиной стенами и от того едва узнаваемый… Его не подчиняющееся разуму тело достигло входных дверей и, как камень из пращи, вметнулось внутрь… Но вместо привычной спальни он оказался в доме Антона Свиридовича Книгочеева… хотя, опять же, в искаженном его подобии: вместо штабелей и пирамид из книг здесь высились груды заляпанных грязью камней, перемешанных с рваной ветошью, тряпьем и прочей дрянью… А печкой-голландкой пыталась притвориться ржавая паровозная топка, внутри которой жутко гудело пламя… Впрочем, стол Книгочеева более иль менее соответствовал оригиналу; и сам он, восседавший за столом, вроде бы походил на самого себя… Издали. По приближении сходство это потерялось и сошло на нет (как и у всякой уродливой карикатуры, на первый взгляд напоминающей оригинал, но утрачивающей малейшее ему подобие при внимательном рассмотрении), и сидящий за столом некто тут же перестал притворяться Книгочеевым. Какое-то время он кривлялся, отражая в лице своем черты то Анисима Ивановича, то Мокия Аксеновича, то Капитона Модестовича, потом прекратил и принял обличие южной наружности мужчины с крупным обвислым книзу носом.
— Впечатляет? — проскрипел он и зашелся леденящим душу смехом. — Я еще и не то могу! Знали бы вы, что я могу!
Борис Глебович промолчал. Он по-прежнему не ощущал своего сердца (будто кто-то изъял его из груди и сохранял на стороне), и от того все происходящее казалось ему нереальным. Впрочем, о какой реальности представлялось возможным тут говорить? Вокруг все двигалось и безпрерывно менялось, стены колебались, на них то и дело мелькали какие-то картинки, причем самого наижутчайшего содержания: взрывы, пожары, гибель людей, городов, целых стран… Слева от Лжекнигочеева засветился огромный телевизионный экран и тут же изобразил сцены из какого-то мерзкого фильма ужасов: чудовища, вампиры и прочие адские твари рвали на части и пожирали человеческую плоть…
— Это уже ваше искусство, — Лжекнигочеев изобразил улыбку, подобную кривой турецкой сабле; речь его между тем выровнялась до обычных человеческих тембров и приобрела легкую восточную картавость. — Вы ведь тоже, как образованный человек, не чуждаетесь искусства? Не так ли?
— Кто вы? — спросил Борис Глебович, отмечая, что голос его прозвучал хотя и глухо, но вполне разборчиво и спокойно. Последнее испугало его еще более, чем все вокруг происходящее: «Я сошел с ума. Я сошел с ума!»
— Вы думаете, что сбрендили? — с поразительной точностью угадал его мысли незнакомец. — Увы, вы в полном умственном здравии. А зовут меня, предположим, Гоминоидов. Почему бы нет? Итак, я Гоминоидов, а вы — Борис Глебович. Хотя я запросто мог бы назвать вас каким-нибудь Власом. А? Но буду буквально точен, что, надеюсь, вы должным образом оцените. Итак, вы — Борис Глебович. Вот и познакомились. Хотя на самом-то деле знакомы мы с вами прорву лет. Просто прорву! Впрочем, это не столь важно. Я настаиваю, извольте ответить: что для вас современное искусство?
— Кто вы? — проявляя странную настойчивость, повторил Борис Глебович. — Как я здесь оказался?
— Изволили прибыть галопом некоторое время назад, — ухмыльнулся Гоминоидов, — выразили согласие, приняли, так сказать, приглашение на приватную беседу.
— Что вам от меня нужно?
— Ай-яй-яй, — Гоминоидов укоризненно покачал головой, — я же сию минуту только что объяснился: наша встреча имеет целью доверительную приватную беседу. Должен признать, что визит ваш носит характер некоего для вас принуждения. Но что бы вы хотели? Я, как акционер, как изрядный владелец ваших активов, желаю выслушать ваш отчет. Как вы распорядились вложенными мной капиталами? Имею я на это право? Можете не отвечать! Я сам подведу, так сказать, черту: имел и всегда буду иметь… — тут Гоминоидов осекся, втянул несколько голову в плечи и испуганно стрельнул глазами в потолок, который, собственно, и не являлся сейчас потолком, но лохматившимся и пузырящимся грязных тонов облаком, извергающим отвратительный запах тухлых яиц. — Ладно, должен сделать еще одно сообщение: на визит ваш получено разрешение, — Гоминоидов подмигнул и вытянул указательный палец левой руки вверх; рука его при этом оставалась прижатой к груди, так что указывал он как бы на свой собственный подбородок. — Попущение свыше, так сказать. Но что бы вы хотели? — он повысил голос. — Коли не требовалось бы никаких разрешений, здесь бы сей момент столпилось несметное общество просителей и моих, так сказать, поклонников. И без того утомили: дай им и это, и то. Даю! Так ведь мало. Вот ведь неугомонность! Дашь ему кресло начальника, так он, и одних штанов не просидев, уже выше метит: в начальники над начальниками, в министры, в… — кому сказать? — президенты! Головка-то крохотная, что у букашки, а дерзает на этакую громаду! Дал тут как-то одному изрядный капиталец, так он еще и в губернаторы полез. Подсобил и в этом! И что же шельмец? Ест омаров и народец свой, как должно, развращает? Куда там! Футбольный клуб купил за морем! Заводы, дворцы, корабли, самолеты… Он и там, значит, желает неугомонным своим задом воссесть на седалище властительское. А куда же мне тамошних девать? Они ведь тоже просят и тоже кое-чего достойны. Доиграется, сковырнет его народишко; тот хоть и пьян вечно да безмозгл, но сковырнет! Как тогда мне с него спросить? Шкура-то у него одна — семь раз не сдерешь… Впрочем, здесь шучу: и тысячу раз по тысяче будет с него шкура слазить, но это уж вопрос другого времени и места… Вы-то, милейший, никогда в начальники не просились? Не было у вас таковых намерений? Или были? — Гоминоидов взял со стола кожаного переплета блокнотик и с нарочитым вниманием стал перелистывать его страницы. — Было! — воскликнул он, опять же, с нарочитым восторгом. — Вот ведь оказия! Было и у вас! В небольшие, но начальники выйти намеревались, — он погрозил Борису Глебовичу пальцем и опять уткнулся взглядом в блокнотик: — А-а-а! Вы и в президенты хотели! Так сказать, пару раз мимоходом и об этом подумывали! Было? Да было, было! Но тут уж увольте — не ваша это планида! Но помечтать у своего корытца об этом не грех: сотню-другую негодяев к стенке поставить… Или на дыбу? Так? Ноздри им вырвать, руки пообрубить? Да? За это хвалю! Это по-нашему! А впрочем, чего мелочиться? Раз уж у нас такая встреча… Хотите в президенты? Завтра же все ваши присные будут шептаться, что вас-де вот-вот изберут или уже тайным образом избрали… Только скажите — сделаю! Ведь тут главное — утешить себя, с гордостью, так сказать, возвыситься над стадом. Знаете, как сладенько вам будет? Ох, уж как сладенько! Все на вас смотрят со страхом, трепетом, завидуют вам, боятся! Да пусть вы и не будете никогда президентом — и точно, не будете! — но насладитесь самим процессом движения к сему. Процесс, скажу я вам, куда важнее конечной цели. Требуется движение, в нем сладость, а конец — это стоп-кадр, разочарование, крушение надежд… Поэтому никто и не останавливается: куда бы ни взобрался, дальше желает карабкаться. А это уже — ко мне, это уже опять я… Я или дам, или мечтательно изображу — порой, признаюсь вам, разница весьма относительна. Вот и вам я искусно рисовал сии великие картины. Каково бы вам было в пустых четырех стенах? Уныло и безотрадно. А я вам — мыслишку о найденном вдруг богатстве… И вот уж вы богач, возводите себе замки и дворцы, вкушаете самые запретные удовольствия — вы царь, вы бог… Сколько раз я давал вам эти авансы, вкладывал в вас свой капитал, а вы принимали! Не знаете? А я знаю! У меня все записано, ведь я изрядный финансист. А обругать нахала? Ловко сказать нужное острое словцо за глаза, придумать такое, чтобы все поверили? Этому кто вас учил, кто давал нужные слова? Я! Опять же, мой капитал. Извольте теперь отчитаться! А я еще вам прибавлю, не поскуплюсь, так сказать. Давайте, не заставляйте ждать! Что же вы, право, молчите? Извольте отвечать!
— Я в самом деле не понимаю — чего вы от меня хотите? К чему весь этот дешевый иллюзион? — Борис Глебович неопределенно махнул рукой, но на самом деле он не мог заставить себя считать все происходящее чьей-то шуткой, фокусом, иллюзией; на самом деле все, что он видел, выглядело пугающе достоверно, и чтобы, как изволил выразиться Гоминоидов, не сбрендить, он старался не сосредоточиваться на текущем моменте, а уйти в себя, зацепиться там за что-то мыслью и отсидеться. Когда-нибудь ведь это кончится? Непременно кончится! Тогда можно будет все осторожненько и спокойненько осмыслить… Но у Гоминоидова, похоже, были другие планы.
— А хотите, я вам денег дам? — воскликнул он и привстал из-за стола. Движение это походило на прыжок чертика из табакерки: голова Гоминоидова скрылась в подменяющем потолок облаке; оттуда тут же донеслось его чихание и недовольное фырканье: — Напустили, понимаешь, чаду, никому ничего нельзя доверить! Сошлю, к свиньям, в самую нижнюю котельную — меньшинства смолой поливать, к едрене фене…
Замечание его тут же было принято к исполнению: облако перестало пузыриться и менять цвета, устойчиво зажелтело и пахнуло дезодорантным духом. А Гоминоидов вернулся в свое кресло и глумливо ухмыльнулся:
— Скучные, скажу вам, люди — эти самые переверченные меньшинства, никакой в них стати. Мучиться по-человечески не умеют: верещат противными голосами, что жуки на булавке. И сколько ж можно? Сколько? — Гоминоидов взялся загибать длиннющие пальцы, которые, впрочем, были совсем не пальцами, а натуральными щупальцами осьминога. — Одна прорва лет, две прорвы лет, три… — усердствовал Гоминоидов. (Борис Глебович старался на него не смотреть, но как ни отводил глаза, все равно видел, и волосы его, давно вставшие дыбом, шевелились и дергались, словно пытаясь вырваться с насиженных мест и уйти куда подальше.) — Шестьдесят семь и еще столько же… — продолжал считать Гоминоидов. — Если сложить все это в одну большую прорву и умножить на самое себя, то получится то, что приблизительно и есть на самом деле… И куда девать эти меньшинства? Их уж столько накопилось… Вы не поверите: смолы едва хватает!.. Впрочем, шучу — этого добра довольно, а вот деньги им теперь вовсе не нужны. Вам же могу предложить. Вот, извольте сосчитать, — он указал рукой на появившийся невесть откуда огромный окованный железом сундук. Крышка его тут же откинулась, и обнажилось доверху набитое деньгами нутро: рубли, доллары, евро и еще множество каких-то неизвестных Борису Глебовичу разноцветных бумажек (он и воспринимал это как бумажки, ровным счетом ему сейчас ненужные).
— Берите сколько хотите, — предложил Гоминоидов, — только надо обязательно сосчитать. Деньги — они ведь, как говорится, счет любят. Сколько возьмете? Только ставлю вас в известность: все когда-либо находившиеся в обороте денежные знаки умещаются, так сказать, в уголке этой скромной шкатулки; остальное — мой личный неприкосновенный запас. Удивлены? Не бахвалясь, скажу, что выдай я каждому и по тонне этого продукта, запас мой не станет менее изрядным. Но только ни к чему это! Это для избранных моих! Это моя фирменная черная метка! У кого много этого добра — не кое-что в кошелечке да в матрасе, а по-настоящему много, — тот мой, мой сладенький, мой пупсик! Помню, в былые времена купчишки поднакопят, поднаберут — и ну тебе отступную давать: на храмики, монастырьки пачками суют ассигнации, — Гоминоидов поморщился и почернел лицом. — А я им еще деньжат поднавалю — и ну их в блуд, в пьянство! Мало кому удавалось увильнуть! А ведь народец-то был куда покрепче! Экая я громада! — Гоминоидов самодовольно усмехнулся и наклонил голову через стол к самому Бориса Глебовича лицу: — Будете брать деньги?