Ангел Спартака
Шрифт:
А зачем? Кого освобождать станем?
Тут, в моем далеке, в пропасти седого Сатурна, рабство тоже есть. Только рабов из-за моря привозят — не выживают здешние в рабстве, даже дети и женщины. Пленных режут, обменивают, отпускают за выкуп, просто отпускают — но в рабстве не оставляют никого. Поэтому и приняли нас, бойцов Спартака, своими посчитали.
А те, кого привозят, ничего. Служат, стараются, всякий хозяйской похвале рады.
Отхлебнула из килика, подумала, обратно чудо красно-фигурное поставила.
— Ты прав, дядюшка Огогонус, такого еще не пила. Уютно тут у тебя!
— Как в «волчатнике», дорогая гостья. — Колыхнулся кожаный мех на ложе. — Неужели ты так удивлена, Папия?
Весело ему, хозяину таберны, усмехается, губы масленые кривит. Только в глазах... Странное что-то в глазах.
Позвал он меня к себе винца редкого попробовать — а я не отказалась. Обрадовалась даже.
— Ты гостья, дорогая гостья, тебя нужно беречь... тебе нельзя задавать вопросы. Но все-таки спрошу. Ты рабыня — или была рабыней, такое не скроешь. Что для тебя рабство?
Прикрыла я веки, губы закусила. Рабство...
— Боль, дядюшка. Боль, смерть, унижение, насилие, когда нет надежды, когда хоронишь родных!..
Захлебнулась воздухом, умолкла. Да, боль. Даже вспоминать страшно.
— Поэтому ты сейчас с теми, кто на Везувии. Но не все такие. Я не о том, что хозяева тоже разные, я о том, что всякому человеку свое требуется. Вот кто ты сейчас?
Кто я?! Ах да, конечно.
— Таких, как я, римляне называют «искусницы», а греки — «гетеры». «Волчица» — но из самых дорогих, что могут сами выбирать. Они на лето часто из Рима выезжают, а всякая сволочь знатная следом спешит, от матрон своих подальше.
Забулькал мех кожаный, заколыхался на ложе. Хорошо ему, дядюшке, смеяться!
— Вот-вот! Поэтому лишний раз из таберны не выглядывай, а то встретишь какую-нибудь... сволочь знатную, не сдержишься. А теперь подумай, Папия: все те, кто каж-дый вечер спиной на подстилку ложатся, их что, силой принудили? Заставили, розгами били?
Скрипнула я зубами. Вот к чему он клонит, толстяк!
— Заставили. И розгами били. Я знаю, что это такое.
— Почему же ты на Везувии, а не в «волчатнике» и не хозяйском ложе? Почему гладиаторы из школы Батиата бежали, трупами дорогу выстелили, кровью залили, а наши каждый вечер тоже бегут — но в лупанарий, сестерции зарабатывать?
Даже голос иным стал, тяжелым, низким.
— Потому, что вам нравится быть свободными, а этим нравится... совсем другое. Спроси девок, что по улицам сейчас шляются, что их заставило в грязи обмараться? Они тебе, конечно, и про злого хозяина расскажут, и про детей голодных, и про родителей немощных. Умеют они слезу вышибать! Да только врут. Знаешь, чего они сейчас боятся, о чем толкуют? О том, что Спартак римлян распугает — тех, которые каждое лето сюда слетаются, как мухи на… мед. У меня в комнатах наверху, сама знаешь, четыре девки стараются, с подстилок не встают. Предложи им свободу, что они ответят? Что их свобода — подстилка помягче и два лишних асса каждую ночь!
— Обезьяны, — выдохнула я, — злые бесхвостые обезьяны!
— Нет!
Вздрогнул кожаный мех, огромная медвежья лапа легла на ложе.
— Не обезьяны — люди. Говорят, все люди плохи, говорят — все хороши. И другое говорят: иной от природы и от богов добр и хорош, иной — зол и грязен. Нет! В каждом из нас такое есть, плещется — у кого на донышке, у кого до краев доходит. И не пороки это, не слабости, не грязь поверх кожи, а часть нас самих. Все в нас есть, все найдется. Как струны на кифаре, одна так звучит, другая — этак. Такие мы, такими нас боги создали, а уж остальное мы сам с собой творим. Мы творим — и нами творят, потому тот умный, кто струны знает, всегда сыграть на нас сумеет. И еще подпоем! Написал бы я, к примеру, над входом «Лучшая таберна в Помпеях, чистые ложа, вкусная еда» многие бы остановились, как думаешь?
Нe выдержала —усмехнулась. Верно! Не зря это «о-го-го!».
— Да ты философ, дядюшка!
Вздохнул он, скривился даже.
— Не философ я, Папия, откуда в Помпеях наших философы? Просто хозяин таберны с девками. А вы там, на Везувии, осторожней будьте, когда Италию к мечу звать станете. Говоришь, получится, мол, у вас. Не спорю, хорошо бы. Вот только... Для кого Рим — эргастул с цепями, для кого — «волчатник» с подстилкой. Кому охота цепи порвать, кому — подстилку мягче выбрать.
— Пусть так, дядюшка Огогонус. Но... Мы дадим свободу всем, даже этим девкам, И пусть делают с ней, что хотят.
Нахмурился дядюшка, головой покачал.
— Не ошибись, Папия! Многое ты в жизни видела, слышала тоже. Многое — но не все. Свободу дать хочешь? А ты у самих «волчиц» спроси. Прямо сейчас вниз спустись — спроси. Или брезгуешь? Они же рабыни, вы за их свободу готовы людей убивать, уже убиваете, не щадите. Так спроси!
Вот даже как? Закусила я губу, встала.
— Спрошу!
— Кажется, Я научил тебя притчам, обезьянка?
— Твои притчи все равно лучше, Учитель, но... Послушай! Трое пришли в некий храм, вознесли жертвы и стали молить Бога. И каждый собрался просить то, о чем мечтал в сердце своем. Сказал первый: «Дай мне, Боже, миску жирной похлебки!» И дано было ему. Второй же воскликнул: «Дай мне свободу, Боже!» И дана была ему свобода. Третий же, о похлебке мечтавший, устыдился и Бога, и путников своих — и тоже попросил свободы. Но Бог, читавший в сердце его, даровал не то, о чем просил вслух, но то, о чем мечталось...
— Похлебку? Нет, Папия Муцила, не так все случилось. Просивший о полной миске — получил, и моливший о свободе не ушел без награды. Третий же, и людей и Бога обмануть решивший, получил все: похлебку и свободу — и был распят, сытый и вольный.
В зале общей немного народу оказалось. Только начался вечер, позже набегут. А может, и нет — много таберн в Помпеях, городишке славном, а здесь даже горячее не всегда подают.
Оглянулась. Есть!
Словно сговорились они — дядюшка Огогонус мудрствующий и его «волчицы». Целых две тут — толстая и костлявая. Ждут, когда я к свободе призывать начну, на смерный бой с Волчицей римской кликну. Или не ждут вовсе? Толстая винцо цедит, поди, не первую уже чашу, а костлявая не пьет, в уголке сидит... Эге! Синяк под глазом, еще один на щеке, царапина глубокая на шее. Отвоевалась, видать. Удивилась я даже — не терпит дядюшка Огогонус, когда работниц его обижают. Не уследил, видать.
Ладно!