Ангел Спартака
Шрифт:
Закат, закат...
Везувий отсюда не виден, окна выходят на другую сторону, и это к лучшему. Трудно было бы смотреть на него сейчас, смотреть, зная, что я бессильна, что я ничем не могу помочь. Где-то там мой белокурый бог, где-то там Крикс, Спартак, все наши ребята. Они верят мне, они ждут.
Ласточки еще здесь, еще кружат, мелькают еле различили пятнышками, но скоро ночь прогонит их, затянет небо черным покрывалом. Ласточки улетят, останется паук — бессильный паук возле открытого окна, паук, который не смог сплести паутину. На войне каждый день — бой. Сегодня ты проиграла свой бой, Папия Муцила!
Девчонка в мятой синей тунике, простоволосая, босая. Девчонка сидит у окна, глядя на темнеющее, предзакатное небо. Рядом столик, на нем чашка с козьим молоком, нетронутый кусок хлеба.
Тогда, в Помпеях... Я казалась себе взрослой, очень взрослой, ведь я была на войне, и не просто на войне. Многим ли женщинам приходится думать не о свежей тунике для своего парня, не об остывшем ужине, а о римских когортах, подбирающихся к Везувию черной, ночной тенью?
Взрослая девочка в синей тунике сидит у открытого окна. Смотрит — не видит. Слепая взрослая девочка. Она не видит самого важного — того, что светом дальней звезды до сих пор горит в небе моего Шеола, моей черной пропасти.
Как я счастлива была тогда! Как счастлива! Почему я не могла оглянуться, понять, почувствовать?
Свобода, любимый, борьба — то, о чем она долгие годы могла лишь мечтать. У нее было все, у этой девочки в синей тунике, а она не понимала, не пыталась понять. Ей было некогда, ей надо было думать о войске претора Глабра, о пропавшей шестой когорте...
Мы все в тот теплый, летний вечер были живы: мой Эномай, Крикс, Ганник, Спартак. Не Тот Фламиний переводил своих греков, Тит Лукреций, которого я еще даже не знала, писал бесконечную поэму о богах, сотворенных из атомов. И Гай Юлий Цезарь был жив, сенатор Прим, и Агриппа, ему тогда и семи не исполнилось.
И я... И я была жива. Жива — и счастлива. Простоволосая девочка в мятой синей тунике.
Девчонка сидит у окна, глядя на темнеющее, предзакатное небо. Рядом столик, на нем чашка с козьим молоком, нетронутый кусок хлеба. Закат над Помпеями, закат.
Закат.
— Ждешь, подруга? Не меня ли?
Когда такое спросят, да еще на улице, рука сразу к ножу тянется. Или к заколке, та ближе. Поздний вечер, почти даже ночь, возле входа в «Огогонус» никого, и соседний переулок пуст. А всего-то хотела воздухом прохладным подышать. Подышишь в этих Помпеях, как же!
Только не стала я спешить ни с ножом, ни с заколкой. Голос-то женский, пусть и низкий, почти бас.
Обернулась.
— Как ты без своего одноглазого вышла, я и подумала — подойти надо, ждет человек.
Может, и жду. Только не ее, конечно, — толстуху-«волчицу» из «Огогонуса». Ту, что винишко хлебать горазда.
— Моего очередного поторопить пришлось, — «волчица» подмигнула, облизнула спелые губы. — Где прижала, где погладила, сама понимаешь. Так что, подруга?
Что? Очередной друг из Рима обещал появиться к полуночи. Предыдущий — Терций, этому, значит, Квадратом быть. Такое у меня «что» выходит. Это у меня, а у нее, толстухи?
— Везувий. — Теперь она уже не улыбается. — Или ослышалась я?
И вновь о ноже подумалось. Не ослышалась толстуха, а вот я слишком голос повышала, пока с товаркой ее костлявой речи о свободе вела.
— К претору не побегу, не бойся. И нож, что у тебя под туникой, зря не трогай. Такое видела?
Протянулась ко мне пухлая белая рука. На указатель ном пальце — кольцо, гладкое серебряное. И второе — н безымянном, с печаткой бронзовой.
— Смотри, может, узнаешь.
Темно на улице, только такое я на ощупь различу. Вот значит, как!
… На круглой печатке — рогатый Бык, попирающий волчицу. Точно как у меня, только не золото — бронза. Бык против Волчицы. Государство Италия.
— Фортунатой зови, подруга. Имя — издевательство словно. Видишь, Удачливая я какая!
Холод — нежданный, злой, почти зимний. Холод — и тьма. Тяжелые капли мерно бьют по гулкому камню. Три удара, один, снова три.
Бум-плюх-бум! Плюх! Бум-плюх-бум!
Глаза развязали, теперь вместо повязки — безвидная чернота. Почему-то подумалось, что таков, наверное, Тартар-Шеол.
— Мы писали Криксу, Папия. Мы посылали гонца. Странно, что он не рассказал тебе о нас.
Да, странно. И очень плохо. Неужели не верит мне Первый Консул?
Бум-плюх-бум! Плюх! Бум-плюх-бум!
Тот, кто говорит, рядом, но я не вижу ничего, даже темного пятна. Если верить голосу, этот человек очень стар. Человек? Почему мне так страшно? И о Шеоле зачем-то вспомнила!
Бум-плюх-бум! Плюх! Бум-плюх-бум!
— Крикс не хочет, чтобы мы ему помогали. Но, может, помощь нужна тебе, Папия Муцила, внучка консула?
Мой перстень он лишь ощупал. Или... Тот, кто живет в Тартаре, должен видеть во тьме!
— Мне нужно узнать побольше о когортах Глабра. Особенно о шестой.
Собственный голос узнала с трудом. Не голос — хрип.
Бум-плюх-бум! Плюх! Бум-плюх-бум! А следом — смех, негромкий, невеселый.
— Опять война, Папия Муцила? Значит, мы ничему не научились? Когорты, легионы, наступление, отступление? Войну ведет не только войско, ее ведет весь народ, вся земля — от небес до могильных глубин. Разве римляне победили бы, если бы Юпитер, Диус Патер, Отец богов, не оказался сильнее тех, кто помогал нам? Повержено не только Государство Италия, но и боги Италии!
Бум-плюх-бум! Плюх! Бум-плюх-бум!
— Римляне — избранное племя. Избранное Отцом Богов! Ты понимаешь, что это такое, Папия Муцила?
Закрыла я глаза, закусила губы. Понимаю? Еще как по понимаю! «Выбранному Им племени Отец дает власть нал миром. Их несколько, избранных, но одно ты слишком хорошо знаешь». Помню, Учитель!
Бум-плюх-бум! Плюх! Бум-плюх-бум!
— Ты — посвященная, Папия Муцила, хотя и не служишь нашему господину. Но ты еще придешь к нему — к тому единственному, кто в силах противостоять Юпитеру, кто отвернулся от Рима, потому что Рим отвернулся от него. Италия его тоже забыла — и шагнул в пропасть. Боги Этрурии — Аита, Тутлунс, Турмс, Тухулка, которых боятся даже римляне, — лишь его тени, его слуги. Он тот, кто придет к нам на помощь. Против слуг Неба встанут слуги Земли — и наш господин пошлет верным своим победу.