Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ангельские хроники
Шрифт:

Император все смотрит в полукруглое окно с темными шторами. Он молится за свой народ, за тех, кого он зовет своими детьми, среди кого он любит гулять один, без охраны, не раздумывая, в свойственном ему театральном порыве помогая крестьянину поднять мешок с мукой или провожая до кладбища одинокий гроб. Он молится, и внутри него поднимается тоска: «Неужели снова начнется этот ужас?»

Какая буря разыгралась четверть века назад, когда он только взошел на престол! Законность престолонаследия ни у кого не вызывала сомнений: его старший брат Александр завещал трон ему, ибо второй брат его, Константин, царствовать отказался. Константин признал младшего брата своим государем; дворянство, армия, весь народ должны были присягнуть ему на верность, но вот горстка заговорщиков из высшей знати посеяла смуту. Это было в декабре. Их и назовут потом декабристами. Они стали морочить народ. «Константин, – кричали они, – не отказывался от короны. Николай – узурпатор!» Целые полки присоединились к восставшим во имя этой ложной законности. А декабристы, что же, приготовили они что-нибудь на смену старому режиму, была у них конституция? Нет, они собирались импровизировать. А программа, какая-нибудь цельная доктрина? Нет, они были просто идеалисты. Так зачем же им было свергать его, императора? Ну, конечно, определенную роль сыграли личные амбиции. Но главное – это так называемое Просвещение, которое испортило, развратило их незрелые умы, и вот эти титулованные кретины возомнили себя способными дать не сегодня завтра русскому народу свободу и счастье.

Когда выступившие на одной стороне разум и пушки победили, Николай сам ночи напролет допрашивал декабристов, не допуская в их адрес ни малейшего оскорбления, ни малейшей грубости, всегда с неизменным желанием понять их. Что же заставило этих молодых аристократов, представителей привилегированного класса, поставить под угрозу безопасность государства, отказаться от принесенной ими присяги, запятнать честь семьи, попрать освященный Церковью вековой порядок вещей, выпустить на волю гидру народного бунта, обуздать которую они были неспособны? Что как не смехотворная самонадеянность, преступная глупость?

Николай как сейчас видит их лица во время допросов: Трубецкой – трусливая душонка, Пестель – фат, Бестужев – тот просто умирал со страха, Рылеев – вечный неудачник, Каховский с его постоянным желанием нравиться, Муравьев – туповатый гуляка, ну и вся эта прочая мелюзга, кого он отправил в ссылку или просто помиловал, после того как суд приговорил их к смертной казни…

Повесил он только пятерых, тех, кого судьи предложили четвертовать. И правда, смерть через повешение – это самое малое, что они заслужили: их безумие поколебало государственные устои; уж они-то сами не остановились бы перед убийством. Ведь это из-за них петербургский снег обагрился тогда кровью тысячи двухсот семидесяти русских солдатиков, обманутых своими офицерами: ради спасения нации их пришлось расстрелять на узкой Галерной улице. Нет, не он, Николай, ответствен за эти смерти: это все они, салонные хлыщи, надушенные мечтатели, на них пала эта кровь. А какой вздор они несли, да с какой наглостью, с каким красноречием! «Мы сломали наши ножны, – кричал Каховский, – нам некуда деть наши сабли, кроме как вонзить их в сердце врагам истинной России!» Кстати о саблях, именно он пистолетным выстрелом в упор убил генерала Милорадовича, прибывшего для переговоров с восставшими. А Бестужев: он, император, сказал ему, что считает в своей воле простить его, а тот воспротивился: «Такие злоупотребления и заставили нас пойти на заговор». «Я думал, – ответил ему тогда Николай, – что самая ценная привилегия государя заключается именно в возможности помиловать неблагодарного». Однако он не помиловал ни Бестужева, ни Каховского: нельзя быть великодушным ради собственного удовольствия. Он не простил и никогда не простит преступных безумцев, по чьей милости начало его царствования было запятнано кровью. И если все это безумие повторится, что ж, он снова поступит так же. Он ответствен перед Господом и перед русским народом. Ничто не должно нарушать порядка вещей и покоя его верных подданных. Он будет действовать по обстоятельствам.

Он отрывает глаза от купола, тускло поблескивающего в апрельской ночи, поворачивается к Орлову и, указывая пальцем на папку с тридцатью четырьмя именами, говорит:

– Арестовать всех.

Среди этих тридцати четырех имен есть одно, напротив которого красным карандашом помечено: «Особо опасен». Это имя принадлежит тому, кто только что, одновременно со своим государем, смотрел на Исаакиевский собор запавшими серо-голубыми глазами, на дне которых затаилась эпилепсия.

* * *

Федор вернулся с тайного собрания в три часа ночи. Оно проходило на другом конце города, в Коломне, где досужие чиновники до сих пор постреливают бекасов. Там, среди лугов, болот и деревянных церквушек, есть домик со скрипучей лесенкой, где по пятницам собираются заговорщики, задумавшие переменить судьбу России.

У Федора до сих пор голова гудит от всего, что он там услышал и сам наговорил в течение этой ночи. Противоречивые чувства камнем давят ему на сердце. Пульс частит. Дышать трудно. Он встает на стул, открывает форточку, и ледяной воздух врывается в комнату, гасит пламя свечи. Молодость, любовь к родине, жажда деятельности, зарождающаяся слава поют в нем, еще гремит в ушах гром аплодисментов, которыми его наградили только что, когда он талантливо, по-актерски прочел письмо Белинского к Гоголю: «Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации… Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства…» [35]

35

Белинский В. Г.Собр. соч.: В 9 т. М., 1982. Т. 8. С. 282.

Федор не знает, согласен ли он полностью с этими словами, ведь сам-то он молится Богу, и от всего сердца, но с каким благоговением читал он благородные слова о «человеческом достоинстве»! И голос его не дрогнул, когда он произносил ключевую фразу: «Приглядитесь пристальнее, и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ». [36] Но когда его товарищи, вооружившись этой фразой, принялись насмехаться над самим Христом, он отвернулся, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы. Он и правда не понимает, верит ли он в Бога; он знает только, что любит Христа, и ему больно слышать, когда над Ним глумятся. «Это у них пройдет, – думает он. – Они добрые. В конце концов они поймут, что Он был первым, кто любил людей так, как любят их они сами». Есть, однако, одно сомнение, которое гложет его. А любят ли они людей на самом деле? Так ли уж они добры в действительности? Например, хозяин дома, Михаил Васильевич Петрашевский, социалист, коммунист, последователь Фурье, Сен-Симона и Карла Маркса, утверждающий, что он может преподавать одиннадцать различных дисциплин по двадцати разным системам, опубликовавший словарь, где изложены его самые радикальные идеи, и работающий в настоящее время над рукописью, озаглавленной «Мои афоризмы, или Обрывочные понятия обо всем, мною самим порожденные»? Он хочет организовать общество, состоящее из ячеек и фаланг, [37] он построил для своих собственных крестьян фаланстер, [38] который они, правда, поспешили спалить. Но такой ли уж он филантроп и революционер? А может, он просто нелепый шут в испанском плаще и огромном угловатом цилиндре, развлекающийся тем, что ходит в церковь, переодевшись в женское платье, ничего при этом не делая со своей густой, всклокоченной бородой?

36

Там же. С. 284.

37

Фаланга– в учении утопического социалиста Ш. Фурье – трудовая община, коллективное хозяйство.

38

Фаланстер– у Фурье – огромный дворец, в котором Должны жить, а отчасти и работать члены фаланги.

Иногда Федора посещают сомнения на его счет, поэтому-то он и примкнул к самому жесткому ядру группы. Михаил Васильевич и не подозревает о существовании этого ядра, семеро членов которого готовы начать революцию любыми средствами.

Глава группы, Николай Александрович Спешнев, сделан совсем из другого теста, чем Петрашевский. Этот – смутьян из смутьянов. Он и слышать ничего не желает о конституционной монархии, только о республике, при этом никак не буржуазной. Революция начнется в народе и закончится полной национализацией земель и средств производства. Странно слышать, как он рассуждает на эти темы своим вкрадчивым, с легкой картавинкой, голосом. Спешнев ходит в жемчужно-сером шелковом галстуке с бриллиантовой булавкой, двубортном бархатном жилете, с тростью с серебряным набалдашником – настоящий денди. В отличие от косматого Петрашевского, Спешнев всегда безупречно причесан (у него есть свой парикмахер – немец), его усы и бородка тщательно надушены, из-под тонко очерченных, будто выщипанных, бровей тяжело глядят круглые глаза жуира. Спешнев богат. Спешнев – атеист. Он считает, что террор одинаково хорош как для свержения нынешнего правительства, так и для управления государством после захвата власти. Он много путешествовал, у него богатый жизненный опыт и сомнительная репутация. Да, он хочет освободить народ, но он любит творить зло. Федор, которого он ссужает деньгами – по пятьсот рублей за раз, – возможно, для того, чтобы подчинить его себе, видит в нем своего Мефистофеля. Тем не менее, он любит его, но какой-то гипнотической любовью, которая смущает его самого. «Я с ним, я принадлежу ему…» – повторяет он про себя. Этот человек рискует жизнью ради человечества, – как же может он быть плохим?

Федор закрывает форточку, отходит от окна. Промокнув до костей, он пытался отогреться у Петрашевского дешевым, кислым вином, хотя обычно не пьет. Он раздевается, надевает ночную рубашку и опускается на колени перед иконой, висящей в углу напротив двери.

Под серебряным с позолотой окладом – Богородица. Она на небесах, на руках у Нее Младенец, два ангела поддерживают Ее по бокам, под ногами у Нее облака, на голове венец, от которого идет сияние, внизу – люди: мужчины, женщина, ребенок, старик, они молятся своей заступнице. Святость Ее переходит на них, пронизывает их, преображает, изливается чрез них на весь мир, проникая в сердце коленопреклоненного революционера. Образ этот, который Федор любит больше других, называется «Всех скорбящих радость».

Он ложится и засыпает. Просыпается он от металлического звука: словно саблей ударили по шкафу. С трудом открывает глаза. Чей-то голос с сочувствием говорит: «Поднимайтесь». Это жандармский подполковник в голубом мундире. Свечи зажжены, в комнате полно людей. Они что-то ищут, изымают, опечатывают. Полицейский пристав с красивыми бачками залез в печку, откуда торчит только его жирный зад. Он ворошит золу мундштуком от Федорова кальяна. «Можете не спешить, но я все же попрошу вас одеться», – по-прежнему сочувственно говорит жандармский офицер. Все спускаются вниз, где уже ждет карета. Едут через Неву. Идет дождь, холодно. Петропавловская крепость четко вырисовывается на фоне светлеющего неба. Алексеевский равелин. Камера. Щелк! Замок защелкнулся.

Проходят месяцы, наступает лето, допросы следуют за допросами. Все очень вежливы. Ни Федор, ни остальные тридцать три арестованных не могут пожаловаться на дурное обращение. Им разрешено читать, писать, покупать вино, переписываться с родными. Казематы, расположенные на уровне воды, напоминают погибшие корабли. Федору кажется, что вот-вот вода хлынет к нему в камеру. Сыро, пробирает до костей. Фитиль керосиновой лампы все время коптит, и часовой будит вас, чтобы вы сняли нагар. Ежедневно выводят на прогулку: площадка и на ней семнадцать деревьев – их безмятежный вид вселяет веру в жизнь. Петрашевский пользуется этими прогулками, чтобы передавать товарищам героические послания: «Требуйте очных ставок. Остерегайтесь лжесвидетельств. Протестуйте. Требуйте письменных копий ваших заявлений. Не отвечайте на расплывчатые вопросы. Требуйте разъяснений. На вопросы отвечайте вопросами…» Они требуют, протестуют, отвечают вопросом на вопрос, молчат. Следователи остаются неизменно корректными. Видимо, пытаются подсластить горькую пилюлю. Федор здесь считается «умным, независимым, хитрым и упрямым» обвиняемым. Он читает Библию и Шекспира. Он пишет рассказ, а повесть, которую он только начал, уже публикуется отдельными выпусками. Покой, в котором он пребывает, походил бы даже на некое подобие счастья, если бы только его не мучили приступы геморроя.

Пять месяцев следствия, шесть недель болтовни на заседаниях военного трибунала, и вот черной декабрьской ночью на стол Николаю ложится двадцать один смертный приговор.

Император кутается в поношенный плащ, который служит ему халатом, а через несколько минут станет одеялом. Над плечом его склоняется ангел-хранитель:

– Будь милосерд, ведь ты – помазанник Божий. Он велел прощать врагам нашим, а ведь эти даже не пролили ничьей крови…

Но император хмурится. Он читает приговоры, которые ему предстоит подписать или перечеркнуть одним взмахом пера, и не чувствует слабости.

Поделиться с друзьями: