Ангельские хроники
Шрифт:
– Потрудитесь сесть в карету, – ответил тот, указывая на экипаж, в котором уже сидели двое вооруженных солдат.
Карета поехала по отполированной булыжной мостовой. Переехали мост через Малую Неву, проехали по Васильевскому острову, пересекли Неву через Дворцовый мост. Дышат теплым воздухом ночные гуляки – парочки сомнительного вида. Федору вспомнились его «Белые ночи», романтические свидания Настеньки и Мечтателя на берегу уснувшего канала. Бессонная чайка прорезала воздух. Справа на горизонте еще виден последний розовый мазок заката, а слева уже заалело рассветное небо. Зимний дворец с его четким, тяжелым ритмом ризалитов, подъездов и гигантских статуй вырастал на глазах. Карета въехала во внутренний двор.
– Будьте любезны следовать за мной, – обратился к заключенному офицер.
Он провел его по внутренним помещениям и лестницам дворца и подвел к какой-то двери. Осторожно постучав, он открыл ее, не дожидаясь ответа. Федор вошел. Дверь закрылась за ним.
Он очутился в комнате скромных размеров со сводчатым потолком и окнами, завешенными плотными шторами. Вся обстановка состояла из обычного письменного стола, обычных стульев, прямого, строгого дивана, двух маленьких столиков – круглого и квадратного, походной кровати, застеленной плащом, устроенного на европейский манер камина, нескольких семейных портретов, нескольких картин на военные темы, географических карт. В углу висела икона «Всех скорбящих радость», точно такая же, как у самого Федора, но только в золотом окладе с рубиновыми вставками, под ней на витых золотых цепях теплилась большая красная лампада.
Федор сделал шаг назад. Какое совпадение, вернее, какое неправдоподобное сходство! «Это знак!» – пронеслось у него в голове, и без того кружившейся с непривычки от избытка свежего воздуха. Сложив вместе средний, указательный и большой пальцы, символизирующие Святую Троицу, и прижав к ладони два остальных – знак двойственной природы Христа, он медленно, благоговейным жестом поднес руку сначала ко лбу, затем к сердцу, потом к правому и левому плечу – осенил себя крестным знамением, даже не взглянув на того, кто был перед ним. Он давно уже догадался.
Николай оторвался от письменного стола и подошел к узнику высокомерной, бесконечно элегантной поступью, которой завидовал не один европейский монарх. Он был удивлен таким старомодным жестом, давно уже вышедшим из употребления как в аристократической среде, так и у интеллигенции.
– Так значит, ты все же веришь в Бога.
Федор был высок ростом, но царь оказался еще выше, крупнее, шире; у него было прекрасное лицо, которым восхищалась, не без раздражения, вся Европа. Болезненный, оборванный заключенный выглядел рядом с ним более чем жалко. Федор не ответил: его искренний жест говорил сам за себя. Царь и подданный смотрели друг на друга.
Николай, менявший маски по своему желанию, заготовил заранее выражение уверенного порицания и возможного милосердия. Однако эта маска не соответствовала больше его чувствам, ибо это неожиданное крестное знамение застигло его врасплох, и он сейчас обдумывал, какое выражение принять ему в следующий миг. Величественный нос Николая гордо изгибался над подкрученными усами, а взгляд полководца был одновременно бесстрастен и притягателен. Изящным жестом царь почтительно указал на икону.
– Она была с моим пращуром Петром во время Полтавского сражения, – удостоил он пояснения.
Полтава! Святое имя для каждого русского независимо от его политических убеждений! Во время Полтавской битвы Петр Великий, разгромив непобедимого Карла XII, спас страну, открыл выход к Балтийскому морю и одним махом вывел Россию на европейские просторы. Пушкин посвятил Полтаве эпическую поэму, которую все знали наизусть. Федор, правда, испытывал противоречивые чувства в отношении личности Петра, уничтожившего старую Московскую Русь, поссорившего барина и мужика и даже поднявшего свою императорскую руку на Православие. Однако и для него, как и для всякого русского, Полтава была и оставалась символом справедливого возмездия, достойного отпора завоевателям, кем бы они ни были – шведами, турками, татарами, тевтонами или поляками, – залогом прошлого и будущего величия Святой Руси, ее отражением. Даже если бы у Николая и Федора не было больше ничего общего, все равно у них была Полтава. Правда, как оказалось, они еще оба молились перед одной и той же иконой, иконой победы – иконой Богоматери «Всех скорбящих радость». Не было ли это тем, что в народе называют чудом?
Менее чеканной, но все такой же атлетической поступью Николай вернулся к письменному столу, на котором обычно царил идеальный порядок; однако теперь он был завален книгами и журналами. Федор узнал обложки «Бедных людей», принесших ему славу, «Двойника», плохо встреченного завистниками, и первый выпуск «Неточки», вышедший, когда он уже находился в тюрьме. Сердце его забилось чаще. Федор никогда не думал, что государь может быть знаком с его произведениями. Для него царь был не просто человеком, исполняющим обязанности царя: это был Царь – то же, что Папа Римский для католиков и далай-лама для тибетцев, – посредник между этим миром и миром иным. Трудно было поэтому представить его себе за чтением современных романов.
– Ну что, – спросил Николай, – ты республиканец?
Федор покачал головой. Ему нравилось, что государь сразу подходит к главному.
– Нет, – ответил он. – Я слишком отчетливо понимаю, что в России хорошая революция может начаться только сверху.
– Хорошая революция? – недоверчиво повторил Николай.
С небольшим опозданием его лицо приобрело наконец должное выражение: скрытой иронии.
Федор любил жизнь, но он не желал спасать свою собственную любой ценой. Однажды – в кондитерской Вольфа и Беранже, где он познакомился с Петрашевским, или в один из первых вечеров, устраивавшихся у того по пятницам в Коломне, – неважно, он вступил в игру, полностью осознавая взятую им на себя ответственность. Сохранить жизнь было важно, но не более важно, чем сказать правду.
– Государь, – проговорил он, употребив это старинное русское обращение вместо заимствованного у Запада «Ваше Величество», – вы только что упомянули о Петре Великом. Вот кто был величайшим революционером своего времени.
– Революционером? Так что же это по-твоему такое – революционер? – спросил царь, который собирался было сесть, но так и остался стоять, полусогнувшись, за письменным столом, словно готовый к прыжку.
– Государь, есть два вида революционеров, и их напрасно обозначают одним именем. По правде говоря, в этом и заключается одно из самых больших недоразумений нашего века и прошлого тоже. Есть революционеры, которые хотят улучшить то, что уже существует, и есть другие, – те хотят разрушить все и начать с нуля.
– А ты часом не фурьерист?
– Фурьерист!? Система Фурье плоха уже только потому, что она – система. Нет ничего хуже системы, в рамки которой пришлось бы потом втискивать реальную действительность.
Царь сел. В его величии не было ничего наигранного. Рука его широко опустилась на книги и журнальные страницы, как коршун – на добычу.
– А Белинский? – проговорил он. – Твой учитель и почитатель Белинский? Ты же читал публично его письмо к Гоголю.
Он ткнул указательным пальцем в лист бумаги и прочитал отмеченный отрывок:
– «В словах боги религиях,вижу тьму, мрак, цепи и кнут». [44] Ты тоже видишь только это?
Когда Федор входил к царю, он не полностью осознавал, куда попал. Только теперь у него стало понемногу складываться представление о личности того, с кем он беседовал. В то же время он увидел вдруг и себя: грязного, оборванного, нелепого, оскорбляющего своим присутствием не только зрение, но, возможно, и обоняние.
– Государь, Белинский был мне другом. Благодаря ему я в несколько дней стал знаменит. Он плакал, читая моих «Бедных людей». Выйдя от него, я остановился тогда на панели, посмотрел на небо и подумал: «Правда ли я так велик, как он говорит?» Но мы недолго были вместе. Для него литература – средство политической пропаганды. Я же думаю, что она принадлежит красоте, а красота спасет мир.
44
В оригинале ошибка: приведен отрывок из письма B. Г. Белинского к А. И. Герцену (от 26 января 1845 г., Петербург). См.: Белинский В. Г.Собр. соч.: В 9 т. М, 1982. Т. 9. C. 574.