Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ангельские хроники
Шрифт:

– Но ты во всеуслышание читал письмо этого безбожника!

– Да, государь. Его письмо – это литературный памятник, а литература, если она хороша, может быть только на правой стороне, каковы бы ни были заблуждения литератора.

Искренен ли этот узник? Наполовину? На четверть? Николай смотрел на него с подозрением. Вдруг лицо самодержца приняло новое выражение: оно выражало теперь страстное желание проникнуть в самую душу преданного сына:

– Ты оставил армию и службу на благо Отчизны, чтобы стать бумагомарателем. Я не одобряю этого, но отношусь к этому снисходительно. Я читал твои писания. Когда человек пишет, как ты, когда в нем столько понимания, столько сострадания в душе, он не может быть плохим, как те, другие. Я хочу спросить тебя, Федор Михайлович, – добавил Николай с насмешливым добродушием, – кто ты такой? А?

У Федора перехватило горло, глаза его наполнились соленой влагой. Царь говорил с ним как настоящий потомок помазанников Божьих, какими бы они ни были – славными или нет, добрыми или нет, святыми или нет, глупыми или нет, грубыми или нет, – тех властителей, которые за какую-то тысячу лет, как невероятно это ни казалось бы, вопреки отсутствию естественных границ, вопреки одинаковой враждебности Востока и Запада, создали неповторимую Святую Русь.

Федору вдруг показалось, что здесь, в этом запертом кабинете, рядом с ним находится не обыкновенный человек, а некое космическое существо, уходящее корнями в незапамятные исторические дали, существо, чья святость и чья миссия – от Бога и Царства Его, а кровавые методы, к которым он вынужден подчас прибегать, – от дьявола, существо из плоти и крови, в котором есть и от зверей земли Его и от ангелов неба Его.

И тут все смущение Федора, смущение поверхностное, бывшее следствием не природы его, но воспитания, вдруг улетучилось. Ну и что же, что он уродлив и грязен, что он дурно пахнет в присутствии царя? Царь и не таких видывал. Почувствовав себя голым и безоружным и придя от этого в восторг, он желал теперь только одного – исповедоваться до глубины души. Он взглянул в ночное окно: там застыл все тот же белеющий свет. Не было больше времени, ибо ангел своим перстом остановил стрелки всех дворцовых часов, больших и маленьких. Царь и подданный могли беседовать вне времени.

– Кто я? – переспросил Федор и задумался, ища ответа на этот вопрос больше для себя самого, чем для собеседника. – Сын врача, внук священника. Безземельный дворянин. Никогда не гнушавшийся ни своей семьей, ни родиной. Дитя своего времени, а значит, сомневающийся, сын России, а значит, верующий.

– Я не люблю сомневающихся, – произнес царь голосом, в котором чувствовалась привычка отдавать команды на военных парадах.

– Фома сомневался, а ведь он первым предложил казнить себя вместо Учителя. Сомнения бывают разные, государь, точно так же, как и вера.

Николай был озадачен: с ним никто еще не говорил таким тоном. Он поспешил надеть маску полной бесстрастности, за которой легче всего было прятать истинные чувства. Он снизошел до противоречия, а это означало, что он допускает, чтобы противоречили ему.

– Существует некое тонкое внутреннее сходство между Россией и Францией, – начал он, оседлав любимого конька, – а ведь именно сомнения погубили Францию – процветающую, благополучную страну.

Узник понял, что ему позволено отвечать, что, по-видимому, было бы абсолютно невозможным, будь он на свободе:

– Это было не просто сомнение, государь, а сомнение, возведенное в ранг веры. Вера – это клинок, а сомнение – камень, его оттачивающий. Если же вместо клинка пользоваться камнем… А именно это и делают чаще всего на Западе.

– Так, значит, ты не западник? – проговорил Николай, и его голос смягчился. – Значит, ты не считаешь, как Герцен, что у нас все плохо, а у них – все хорошо.

– Государь, – воскликнул Федор, – ежели меня и можно упрекнуть, то скорее в обратном – это будет ближе к истине. Я считаю, что мало просвещенная аристократия и мало одухотворенная интеллигенция, продолжившие дело вашего пращура – Петра Великого, отклонились в сторону, да так далеко, куда он и не думал идти. Все зло, что зреет нынче в России, происходит из глубокой пропасти, разделяющей тех, кто одевается по-немецки, а говорит по-французски, и тех, кто одевается и говорит по-русски. Худший из наших предрассудков – тот, что заставляет нас верить в преимущество Запада, именно им и страдает Белинский. Эти люди…

– Твои друзья, – вставил царь.

Федор ничего не ответил на это. Он не мог предать своих товарищей в несчастье. Поэтому он просто продолжил:

– Эти люди думают, что стоит только применить к России западные мерки – переименовать рубль в талер, версту в километр, создать представительский парламент – и все будет в порядке. Их главная ошибка в том, что прогресс для России они видят в том, чтобы русские наплевали на самих себя. А ведь мы, наоборот, должны прежде всего научиться уважать себя и других, и как только мы перестанем презирать собственный народ, то есть самих себя, нас и на Западе начнут уважать.

Глаза царя и подданного встретились. Николай понимал, что Федор намекал на позор крепостничества, появившегося в России относительно недавно, и на недалекость интеллигенции, которую привлекала не столько идея социальной справедливости, проповедуемая Марксом и Прудоном, сколько светская страсть к парадоксу. Лицо Николая снова приняло выражение сдержанной иронии.

– Но насколько я знаю, с этими, как ты выражаешься, людьми ты обедаешь каждую пятницу. Так чего же тебе от них надо?

Федор опять задумался в глубине души и ответил просто:

– Чего мне надо? Я сам себя иногда спрашиваю об этом. Я знаю, что что-то должно измениться, обрести новую жизнь… Они тоже так думают.

Федор говорил с Николаем, в чьих руках были сейчас его жизнь и смерть, совершенно открыто. Причина тому крылась в душевной чистоте Федора… и Николая. Оба всем сердцем стремились к добру, и ни интеллектуальные умствования одного, ни монаршее высокомерие другого не помешали им почувствовать это родство.

– Говоришь, что-то должно измениться? – повторил за ним царь. – Я тоже так думаю. Что-то, но не все.

– И вы один, государь, можете сделать так, чтобы это не возымело ужасных последствий для России, чтобы на Невском с людей не сдирали заживо кожу… Вспомните Пушкина: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!»

Французский не хуже, – мрачно промолвил Николай.

– Несомненно, государь, но мне думается, что по части ужасов мы перещеголяем и французов. Если мы навеки откажемся от Христа…

Николай не питал к писателям такой страсти, как к солдатам, но он покровительствовал Пушкину, защищал от цензуры Гоголя. И теперь он спрашивал себя, кто же это стоит перед ним – плут, дурак или духовидец. Он не исключал ни того, ни другого, ни третьего, ибо, будучи царем, он впитал в себя всю природу своего народа, и теперь ничто – ни плохое, ни хорошее – не могло его удивить.

– И ты, сообщник этой банды безбожников, смеешь говорить о Христе?

– Да, государь. Я люблю Христа. Я люблю Его, потому что Он был униженным и оскорбленным, потому что Он простил Своим убийцам, которые не ведали, что творят, и грешнице, хотя та и ведала. Но особенно я люблю Его за то – и это то, над чем я постоянно размышляю последнее время, – что Он не поддался на дьявольские искушения там, в пустыне. Ведь как, наверное, ужасно хочется превратить камни в хлебы, особенно, когда ты это умеешь и когда ты любишь людей, но Он не захотел пожертвовать истиной ради счастья. Не стал Он и бросаться с высоты Храма, потому что предпочел веру доказательству, отказался Он и от царства, полученного силой и волшебством, избрав любовь вместо принуждения.

Поделиться с друзьями: