Анна Каренина
Шрифт:
что все образуется, по выражению Матвея, и мог спокойно читать газету и пить
кофе; но когда он увидал ее измученное, страдальческое лицо, услыхал этот
звук голоса, покорный судьбе и отчаянный, ему захватило дыхание, что-то
подступило к горлу, и глаза его заблестели слезами.
– Боже мой, что я сделал! Долли! Ради бога! Ведь... - он не мог
продолжать, рыдание остановилось у него в горле.
Она захлопнула шифоньерку и взглянула на него.
– Долли, что я могу сказать?.. Одно: прости, прости... Вспомни, разве
девять лет жизни не могут искупить минуты, минуты...
Она опустила глаза и слушала, ожидая, что он скажет, как будто умоляя
его о том, чтобы он как-нибудь разуверил ее.
– Минуты... минуты увлеченья...
– выговорил он и хотел продолжать, но
при этом слове, будто от физической боли, опять поджались ее губы и опять
запрыгал мускул щеки на правой стороне лица.
– Уйдите, уйдите отсюда!
– закричала она еще пронзительнее, - и не
говорите мне про ваши увлечения, про ваши мерзости!
Она хотела уйти, но пошатнулась и взялась за спинку стула, чтоб
опереться. Лицо его расширилось, губы распухли, глаза налились слезами.
– Долли!
– проговорил он, уже всхлипывая.
– Ради бога, подумай о детях,
они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину. Чем
я могу, я все готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли,
прости!
Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо
жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но не могла. Он ждал.
– Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и знаю, что они
погибли теперь, - сказала она, видимо, одну из фраз, которые она за эти три
дня не раз говорила себе.
Она сказала ему "ты", и он с благодарностью взглянул на нее и тронулся,
чтобы взять ее руку, но она с отвращением отстранилась от него.
– Я помню про детей и поэтому все в мире сделала бы, чтобы спасти их;
но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что
оставлю с развратным отцом, - да, с развратным отцом... Ну, скажите, после
того... что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно?
Скажите же, разве это возможно?
– повторяла она, возвышая голос. - После
того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой
своих детей...
– Но что ж делать? Что делать?
– говорил он жалким голосом, сам не
зная, что он говорит, и все ниже и ниже опуская голову.
– Вы мне гадки, отвратительны!- закричала она, горячась все более и
более.
– Ваши слезы - вода! Вы никогда не любили меня; в вас нет ни сердца,
ни благородства ! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой!
– с болью и злобой
произнесла она это ужасное для себя слово чужой.
Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся на ее лице, испугала и
удивила его. Он не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она
видела в нем к себе сожаленье, но не любовь. "Нет, она ненавидит меня. Она
не простит", - подумал он.
– Это ужасно! Ужасно!- проговорил он.
В это время в другой комнате, вероятно упавши, закричал ребенок; Дарья
Александровна прислушалась, и лицо ее вдруг смягчилось.
Она, видимо, опоминалась несколько секунд, как бы не зная, где она и
что ей делать, и, быстро вставши, тронулась к двери.
"Ведь любит же она моего ребенка, - подумал он, заметив изменение ее
лица при крике ребенка, - моего ребенка; как же она может ненавидеть меня?"
– Долли, еще одно слово, - проговорил он, идя за нею.
– Если вы пойдете за мной, я позову людей, детей! Пускай все знают, что
вы подлец! Я уезжаю нынче, а вы живите здесь с своею любовницей!
И она вышла, хлопнув дверью.
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты.
"Матвей говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах,
какой ужас! И как тривиально она кричала, - говорил он сам себе, вспоминая
ее крик и слова: подлец и любовница. - И, может быть, девушки слыхали!
Ужасно тривиально, ужасно". Степан Аркадьич постоял несколько секунд один,
отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
Была пятница, и в столовой часовщик-немец заводил часы. Степан Аркадьич
вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что немец "сам
был заведен на всю жизнь, чтобы заводить часы", - и улыбнулся. Степан
Аркадьич любил хорошую шутку. "А может быть, и образуется! Хорошо словечко:
образуется, - подумал он.
– Это надо рассказать".
– Матвей!- крикнул он, - так устрой же все там с Марьей в диванной для
Анны Аркадьевны, - сказал он явившемуся Матвею.
– Слушаю-с.
Степан Аркадьич надел шубу и вышел на крыльцо.
– Кушать дома не будете?
– сказал провожавший Матвей.
– Как придется. Да вот возьми на расходы, - сказал он, подавая десять
рублей из бумажника.
– Довольно будет?
– Довольно ли. не довольно, видно обойтись надо, - сказал Матвей,
захлопывая дверку и отступая на крыльцо.
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты
поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это было единственное
убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила.
Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, англичанка
и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов, не терпевших
отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на
гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?