Арктический роман
Шрифт:
— Александр Васильевич… — ловила она воздух мокрыми от слез губами. — Это правда, что?.. — поперхнулась словом. — Я спала после ночной…
Из больших синих глаз лились слезы. Романов сел на диванчик рядом, обнял девчонку за плечи.
— Это правда, Александр Васильевич?..
Романов не знал, что делать, что говорить, — крепче и крепче прижимал ее к себе, будто это единственное, чем можно было успокоить.
— Правда? — говорила она. — Правда? Припухшие губы шевелились, она повторяла и повторяла одно слово так, словно на нем сошлась вся жизнь: «Правда?.. Это правда?» Хотела и не могла сказать другое, из-за которого прибежала в больницу: к Батурину, к Романову — к людям, которые отвечают за жизнь каждого человека на руднике. По щекам текли слезы, с подбородка капали Романову на руки.
— Раиса Ефимовна! — громко сказал Батурин; он стоял в коридоре. — Нашатырный спирт!
Корнилова притихла, уловив голос начальника рудника, подняла голову, грудью опираясь Романову на руку, разглядела, с неженской силой рванулась из его рук, встала. Медленно, шатаясь, она шла к Батурину, едва шла, но упорно шла по длинной ковровой дорожке.
— Правда? — начиная с шепота. — Правда? — все громче повторяла она. — Это правда?
Батурин стоял у двери; сверху освещала его электрическая лампочка, сбоку — дневной свет, льющийся из кабинета главврача.
— Правда?.. Правда?.. — выспрашивала она; не дошла до Батурина. — Ска-жи-те, что это непра-а-ав-да-а-а!.. — требовательно, с отчаянием закричала Корнилова. — Боже мой!.. Это из-за меня… — Схватилась за голову, поворачиваясь, словно не знала, куда идти дальше, и повалилась на красную ковровую дорожку.
Открывались двери палат стационара, лечебных кабинетов; по коридору бежал терапевт Борисонник.
Романов поднял Корнилову, отнес в кабинет, положил на топчанчик, застеленный белой простыней; Борисонник держал ее за руку — щупал пульс. Новинская вошла из перевязочной, строгая, сосредоточенная, держала в руках шприц; не отрывая глаз от шприца, сказала:
— Марш!
Романов стоял у топчанчика.
— Марш!.. Я вам говорю! — повернулась она к Батурину.
И Батурин и Романов растерялись.
— Сергей Филиппович, освободите кабинет от посторонних и закройте дверь, — велела Новинская Борисоннику.
Они сидели на диванчике у входа; Батурин курил.
— О чем вы вчера разговаривали с Афанасьевым, Константин Петрович?
— Поди-ко, Александр Васильевич, отдохни — пряди маленько в себя. Я сам разберусь, что к чему. Тебе надобно поспать маленько.
— Почему вы всех допрашиваете, а сами молчите? О чем вы разговаривали с Афанасьевым у клубной пристройки?
— У тебя, Александр Васильевич, еще молоко на губах не обсохло, и тебе, стало быть, еще рано с меня спрашивать.
— Почему вы не отвечаете на вопрос, Константин Петрович?!
Батурин бросил папиросу на пол, нащупал неуверенной рукой нагрудный карман, дрожащими пальцами достал трубочку, вытряхнул таблетку на ладонь, слизнул, расслабленно откинулся спиной к стене. Такие трубочки с таблетками постоянно носил отец Новинской. Это был валидол…
Из перевязочной вышла Новинская; шла, вытирая руки полотенцем.
— Не обижайтесь, — сказала она: говорила спокойно, ровно. — В больнице нет начальников и подчиненных. В больнице есть больные и врачи. Не обижайтесь. Остальные в больнице — посторонние.
Романов вспомнил, что в нагрудном кармане форменного пиджака Батурина всегда выпирало что-то похожее на пузырек. Он не слышал, чтоб Батурин жаловался на сердце; не говорила ничего об этом и Рая, не говорил Борисонник.
Новинская попросила папиросу, закурив, затянулась в полную грудь, закашлялась, лишь после этого сообщила:
— Корнилова беременна… на втором месяце… Она говорит, что это из-за нее пропал Афанасьев. Больше ничего она не говорит. Она упоминает Цезаря…
Романов долго сидел, не зная, что делать; чувствовал себя большим, тяжелым — беспомощным. Потом встал, прошел к окошечку аптеки.
— Сто граммов спирта и дистиллированной воды.
Батурин и Новинская молча смотрели. К ладони прикоснулось холодное стекло граненого стакана. Романов выпил, запил и побрел по коридору к черному выходу из больницы; ноги горели, по жилам разливался огонь, в голове мутилось.
Бывают минуты, когда круг забот смыкается — все существо устремлено к одной цели. Тогда исчезает все: люди, мир, — остается лишь одно чувство… Это чувство знакомо солдату, который пробежал хоть раз от своих окопов к окопам врага, его знают спортсмены, умеющие не щадить себя в решающем напряжении, им постоянно живут люди тихого, продолжительного подвига. Это чувство овладело Романовым. Оно пришло к нему в больнице. Он не знал, к чему зовет оно, но оно уже руководило поступками. Романову нужны были силы, свежая голова, — он должен был прикорнуть хотя бы малость.
…Его разбудил телефонный звонок.
Шторы на окне консульской спальни были задернуты. В теле дремала сладкая боль. Возле кровати на стуле не было папирос, спичек, пепельницы. Стояли термос, фарфоровая чашечка, лежало на блюдце печенье, пахло спиртом и йодоформом. В Новосибирске, после «проводов отца», которого Романов не застал на знаменитом новосибирское вокзале, утром также стояла чашечка с чаем, лежало печенье, пахло спиртом и йодоформом…
Звонил телефон возле окна, на тумбочке. Романов сбросил одеяло: ноги от щиколоток до колен были забинтованы; у коленных суставов, у щиколоток выползали из-под бинтов светло-коричневые, розоватые пятна йодоформа, впитавшегося в кожу… Звонил телефон продолжительными, настойчивыми звонками. Романов встал с кровати, поднял трубку: звонил Батурин. Из шахты ушел Остин: оставил работу и ушел. Гаевой не говорит, куда, зачем он ушел. Романов должен написать приказ по руднику: всем без исключения полярникам запрещается выходить за пределы поселков без специального разрешения начальника рудника, — прочесть приказ по радиосети; ответственность за выполнение приказа возлагается на заместителя по кадрам А. В. Романова.
Романов отодвинул шторы: солнце светило в окно консульской спальни. В термосе был горячий чай… Когда после ночной смены в Донбассе или в Москве, в «Метрострое», Романов просыпался, а Раи не было дома, возле кровати стояли на табурете всегда термос с чаем, фарфоровая чашечка, печенье на блюдце…
III. Доброжелатель
Только что Романов узнал: следы Афанасьева, едва заметные на насте, нашли в ущелье — между поселком и Большим камнем, у скал. Чертовой тропы; здесь он ходил в кошках; следы уходят вверх по ущелью Русанова, исчезают в середине ущелья, — поземка замела все, что могла замести за ночь. Только что рассказали Романову: Гаевой, потеряв обычную трезвость ума, полез в скалы Чертовой тропы, сорвался на двадцатиметровой высоте — падал с карниза на карниз, с уступа на уступ, заваленные снегом, кубарем катился, скользил по крутой осыпи, покрытой лежалым снегом, — помял ребра и рассек лоб; Батурин снял его с поисков, отправил домой, велел выспаться. Только что позвонил Романову начальник пожарной команды, доложил: бригадир проходчиков Остин вышел из итээровского дома, спустился на берег, стал на лыжи — убежал от пожарников за торосы; из Кольсбея ушел на лыжах десятник стройконторы Березин. Романов зашел к Гаевому.
Он сидел на корточках возле электрической плитки, спиной к Романову, в красной рубашке с расстегнутым воротом. У него был крепкий затылок, заросший жесткими волосами, мускулистые руки и женственно-белая, нежная кожа. Он упирался локтями в колени, помешивал ложкой в кастрюльке; над кастрюлькой таял пар, в комнате пахло варившейся куропаткой, прелью болотного мха.
— Леша, куда пошел Остин?
— Мы хотели поговорить с Дудником — Батурин не разрешил нам.
— Ты послал Остина, Леша?