Артем Гармаш
Шрифт:
— Не нужно об этом.
— Прости! Забыл, что для меня это табу. Запрещенная тема.
— Ни к чему это все. Да ты сам обещал не говорить больше об этом.
— И, как видишь, слово сдержал. Молчал, как немой, целых четыре месяца. И если сейчас, перед самым отъездом…
Орися перебила Павла, чтобы перевести разговор на другую тему:
— Мама говорит, что ты за границу едешь. Куда же это? И зачем?
Павло очень сдержанно и словно бы нехотя стал рассказывать ей, все время следя за собой, чтоб случайно не прорвалась каким-нибудь неосторожным словом его огромная радость, связанная с предстоящей поездкой. Он хотел создать впечатление у Ориси, что даже и эта поездка не просто служебная командировка, а драматическое событие: вынужденный побег куда глаза глядят, как единственное спасение для него в положении, создавшемся еще тогда, в августе, и за эти месяцы ставшем совсем для него нестерпимым. Глянув на Катрю, целиком поглощенную сейчас своим делом — рассказывала шепотом внукам, Софийке и Федьку, начатую еще до прихода Павла и, как видно, очень интересную сказку, — Павло вынул из кармана письмо и положил в книжку, лежавшую на столе перед Орисей.
— Прочитаешь, когда уеду, — сказал тихо. — И очень прошу — прочитай до конца. И внимательно. Вреда, не бойся, не будет. Наоборот. Особенно если учесть, что обстоятельства сейчас в корне изменились.
Орися внимательно и настороженно глянула не него:
— Ты о чем?
За окном — слышно было — подъехали и остановились сани, Зафыркали лошади.
— Вот уже и по мою душу! — сказал Павло и поднялся. — Сколько ни сиди, перед смертью, как говорят, не надышишься!
Стал прощаться. Пожимая Орисину руку, Павло почувствовал слабое пожатие ее пальцев. А грустные глаза на осунувшемся лице смотрели сейчас на него более приветливо, чем раньше. «Слава богу!» — вздохнул с облегчением. Но вместе с тем понимал, насколько неустойчиво еще у нее это настроение. Нужно было его чем-то закрепить. И внезапно придумал.
Прощаясь с Катрей, спросил про Артема, надолго ли приехал. Катря, немного удивленная этим вопросом, насторожилась, зная об их взаимной неприязни, за последнее время переросшей в открытую вражду, и ответила неопределенно — мол, толком и не знает. Должно быть, пока рука заживет. Павло возмутился:
— Что вы, тетя Катря, «пока заживет»! Да ни в коем случае! Что, ему жизнь надоела? Не сегодня, так завтра ему непременно нужно из Ветровой Балки уезжать!
И на расспросы встревоженной матери выложил, как обстоит дело. Ведь все эти дни гайдамаки ищут его в городе. Удивительно, как они сюда до сих пор не догадались заглянуть. Но что будет дальше? Ведь эта дура Приська, Гусака жена, разболтала уже на все село. А разве можно поручиться, что не найдется кто-нибудь в Ветровой Балке… Артем мастак врагов наживать. За один вчерашний день не одного приобрел! Начиная с Антона Телички, кончая помещиком Погореловым. Да и сама Приська, поехав к мужу, разве не выболтает? А искушение большое: немалую награду объявил атаман куреня за голову Артема. Это же факт!
— Сохрани и помилуй! — ужаснулась Катря.
— То-то и оно!
— Мама! — умоляюще прижав к груди руки, просила Орися. — Ну, скажите ему! Пусть сегодня же не ночует дома!
— Это было бы самое лучшее, — поддержал Орисю Павло. — Только не говорите, что я предупредил. Знаете сами, какой гонористый. Узнает — мне назло заупрямится. Дурень ведь. Считает — если мы с ним политические противники, не в одной партии, так уж и личные враги. А я ему не враг! И не такое сердце у меня, как он думает, шерстью обросшее. Человеческое!
— Спасибо, Павлушка, что сказал.
Но Павлу уже трудно было остановиться.
— Думаете, для меня безразлично горе в вашей семье? А ведь это было бы большое горе! Думаете, ваши слезы, тетя Катря, твои слезы, Орися, не терзали бы мое сердце? Знаю, что и сейчас, от этой неизвестности, как оно обернется, не буду иметь покоя. И не вы меня, тетя Катря, благодарите. Я вам скажу спасибо, если настоите на своем и все обойдется благополучно. На этом и прощайте.
— Счастливого пути тебе!
Павло застегнул пальто, надел шапку. И вдруг так, словно бы сейчас только вспомнил:
— Чуть не забыл. Еще у меня дело к вам, тетя Катря. Но это уж я хотел бы наедине. Без свидетелей. Нет, не тебя, Орися, я имею в виду, а… — Повел глазами на постель: Мотря уже проснулась. — Проводите меня хоть за порог. Будь здорова, Орися! Не поминай лихом. А в сочельник, за кутьей, вспомни бездомного бобыля, одинокого на далекой чужбине…
— Вспомним! — тихо ответила девушка.
Выйдя с Катрей из хаты, Павло остановился в сенях и начал без лишних слов:
— Об Орисе хочу. Очень беспокоит она меня. Теперь, когда увидел… Да ведь она совсем больна еще! Беречь ее нужно!
— Бережем. Как можем.
— Я не об этом. Очень некстати Грицько вернулся. Душа болит, как подумаю, что с ней будет, когда все раскроется. Она же ничего еще не знает про Грицька?
— А что раскроется? — настороженно спросила Катря.
— Только Орисе об этом ни в коем случае! Любовницу завел себе Грицько в Славгороде.
— Что ты? — отшатнулась от него Катря.
— Факт!
— Кого? Да и когда? За один день?!
— Разве для этого дела много времени нужно! — Но для большей убедительности молниеносно придумал: — Не теперь. В начале войны два месяца в запасном батальоне служил в Славгороде. Тогда и сошлись. И, видать, не на шутку голову вскружила. За три года войны не забыл. Только приехал в Славгород — и к ней!
— Да что ты мелешь?
— Правду говорю. Ту ночь, когда не вернулся к Бондаренкам, у нее ночевал.
— Ой, горенько! — в отчаянии вырвалось у Катри. Она прислушалась. Нет, не ошиблась. Слабым голосом Мотря звала ее из хаты: «Мама!» И вдруг испуганно заплакала Софийка.
Катря дернула дверь и, вскрикнув, бросилась к Орисе, лежавшей без сознания на полу, возле порога. Тут же, рядом, валялась кружка в луже воды.
— Попросила я напиться, — тяжело дыша, рассказывала Мотря, — она и пошла к порогу. Вдруг слышу — упала.
Но мать и не слушала, ей и так все было понятно. Она упала на колени возле дочки, встряхнула ее за плечи, позвала:
— Орися! Доченька!
Девушка ничего не слышала. Мать хотела взять ее на руки, но не смогла поднять отяжелевшее тело. Оглянулась на двери — так и стояли открытыми, — хотела позвать Павла помочь, но его в сенях не было. И след простыл. Тогда позвала Софийку, вдвоем перенесли Орисю и положили на лавку.
Не скоро девушка очнулась. И с открытыми уже глазами, устремленными на потолок, долго лежала неподвижно. Потом перевела взгляд на мать, не узнавая ее. И вдруг узнала и все вспомнила. Будто пружиной ее подбросило. Но мать придержала за плечи, не дала подняться с лавки.
— Полежи, доченька. Полежи еще!
— Пустите! — тихо и будто совсем спокойно сказала Орися и отвела руки матери. Встала на ноги. Но, не ступив и шага, пошатнулась и, чтобы не упасть, села на лавку. — Нет, — грустно покачала головой, — не в силах идти. Да и куда мне идти? Некуда! Почему я, мама, не умерла тогда? Пока не знала!
— Приляг, доченька. Ничего еще доподлинно не известно. Может, Павло напутал.
— Нет, не напутал. Я и сама, без Павла, знала. Сердцем чуяла. Почему же он три дня не приходил? И не бойтесь, мама, я плакать не буду! Я уж все слезы выплакала за эти три ночи. Лягу я, мама.
— Подожди, постелю. — А потом укрыла легким рядном, погладила по голове. — Вот и засни, умница моя!
Но пока уснула, всего еще было. И тихо лежала, и вскидывалась на постели, словно бы спросонья — от страшного сна, и плакала горестно. Это ей казалось только, что выплакала все слезы, — нет, хватало их еще, горьких… Давно в хату Гармашей, с тех пор, пожалуй, как провожали Остапа на войну, не заползала такая тяжелая, гнетущая печаль. Но наконец, измученная, обессиленная, девушка уснула тяжелым, глубоким сном.