Артем Гармаш
Шрифт:
О том, чтобы оставить работу в школе, у них, правда, и теперь не было намерения, но оставаться в Ветровой Балке не видели уже теперь никакого смысла, да, собственно, и возможности. Уж очень настойчиво добивалась места заведующей школой, а значит, и двухкомнатной учительской квартиры при ней Ивга Семеновна. И бороться с ней у Докии Петровны просто не хватало сил, да и настоятельной необходимости. Временами ей даже казалось, что все складывается для них наилучшим образом. Как в поговорке: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Ведь теперь и Веруньке с осени в гимназию. А не тот уже возраст, как это было смолоду — из Ветровой Балки чуть ли не двадцать верст до Князевки, во всякую погоду — и в распутицу осеннюю и в холод зимний, — а затем еще поездом до Славгорода. Меньше как за два дня никак не управиться! А вот из Князевки, если бы жили там… Поэтому еще в конце прошлого учебного года они подали заявление в школьный отдел уездного земства с просьбой о переводе их в какую-нибудь школу Князевки. Не обязательно даже обоих в одну школу, можно и в разные. А чтобы еще больше обосновать свою просьбу, писали, что не претендуют на школьное помещение для себя, так как имеют в Князевке собственный домик. И вот на этот, возможно, самый главный их «козырь» Савва Петрович и воззарился: продайте — да и только!
В местечке он был уже старожилом. Еще перед войной из-за сердечной болезни жены сменил Сосновку на Князевку; арендовал каждый год на все лето одну и ту же дачу, а все-таки чужая, не то что собственная. И для престижа, и для бытовых удобств: ни пристроить ничего нельзя, ни в саду посадить… И вот как раз в это время умер старик Диденко. Уже при первой после похорон встрече со своими родичами Савва Петрович предложил им за хорошую цену продать ему усадьбу. Макар Иванович был и не прочь. Для него после Ветровой Балки местечко Князевка уже давно ассоциировалось с библейскими Содомом и Гоморрой (особенно в летний сезон, когда набивалось туда полно дачников), как рассадник разврата, лени; за себя лично он, ясное дело, не боялся, но ведь подрастают дети!.. Но Докия Петровна и слушать не хотела о продаже. И, чтобы не возвращаться больше к этому, обстоятельно рассказала тогда же брату о своих житейских планах на будущее, связанных как раз с этим наследством. О том, что осенью собираются переехать на постоянное жительство в Князевку, если удастся перевестись в какую-нибудь из тамошних школ. «Ну, так в школе и будете жить!» — не сдавался Савва Петрович. «А потом? Ведь рано-поздно придется-таки уходить с работы. Куда тогда? А то все же есть крыша над головой!» — «Эта развалюха?! Да она хорошо если год еще постоит!» И Дорошенко не очень и преувеличивал: хата в самом деле была очень старая и требовала капитального ремонта, на что у них сейчас просто-напросто не было средств. Жалованья вот уже второй год почти никакого не получали, разве что натурой время от времени — какой-нибудь пуд пшена или кусок кожи на подметки. А гонорара Павла за книжку стихов, которая вышла еще прошлой зимой и весь тираж которой — пятьсот экземпляров — сдан был на комиссию в славгородскую «Украинскую книгарню», но расходился очень медленно, хватало разве что на папиросы Павлу да на всякую мелочь. Трудно даже представить себе, как бы они жили, если бы не пасека! И все же Докия Петровна не соглашалась на продажу хаты. А Савва Петрович не терял надежды приобрести ее. Рассуждал так: это она упорствует, пока еще настоящих хлопот не узнала. А хлопот и в самом деле пока не было. Старая Евдошка, как и раньше, присматривала за хатой, а весной даже посадила на огороде кое-что. Но нежданно-негаданно неделю тому назад передала, что нужно ей обязательно и немедля перебираться к своей дочке в село: родился ребенок, и теперь стала нужна бабка в хате — к зыбке. Просила, чтобы кто-нибудь приехал, кому она могла бы оставить хату со всеми пожитками. Началось! Да еще и случилось не ко времени: Докия Петровна не могла отлучиться из дому, нужно было как следует к празднику подготовиться, а у Макара Ивановича начали уже — очень рано в это лето — пчелы роиться, тоже не мог оставить пасеку без присмотра. Довелось Павлу. Впрочем, сам вызвался. Как раз и работа застопорилась — писал повесть с условным названием «В водовороте революции», — от переутомления, наверно. Уже несколько дней ни строчки не мог выжать из себя. Хотя бы недельку надо голове дать передохнуть. К тому же манила и перспектива погостить на даче у дяди, с которым вот уже больше месяца не виделся. А хлопоты не страшны. За неделю без спешки — между пляжем и визитами к знакомым — подыщет какого старика сторожем до осени. Надеялся и на помощь дяди Саввы. Как старожил, безусловно, поможет в этом деле.
И действительно, в первый же день по приезде Павла в Князевку Дорошенко вместе с ним пошел на их усадьбу, в роли как бы советчика, а на самом деле с единым намерением как только можно охаять ее перед своим племянником. «Ну что это за земля! — возмущенно тыкал палкой себе под ноги, как только зашли в калитку. — Песок пляжный. Что тут может расти?» — «Но растет же!» На усадьбе действительно было зелено: картофель, грядки лука, огурцы и тыквы. Ну и сорняки, конечно, с тыном вровень. Росли на усадьбе и деревьев десятка два — яблони, груши. Правда, большая половина их стояла с усохшими вершинами, но все же росли в былое время, к тому же и вымахали, словно дубы. Да и сама хата, как оказалось, не имела такого плачевного вида, как получалось в описаниях дяди. По-старосветски просторная — на две половины через сквозные сени, перегородив которые можно было выкроить и третью комнату, под почерневшей соломенной замшелой крышей, она еще и без ремонта не один год простоит. Зимовать в ней, ясное дело, не очень уютно: прогнившие подоконники и рассохшиеся оконные рамы — плохая защита от морозов с ветрами, но для лета — хоть сегодня въезжай и располагайся. А если еще посыпать земляной пол душистой луговой травой, а ободранные стены прикрыть кленовыми ветками — великолепно! Как раз и троицын день подходит!.. Не удивительно, что у Павла явилась эта идея: вместо того, чтобы подыскивать сторожа, не лучше ли сдать хату кому-нибудь из дачников. Выгода явная: не платить сторожу, а самим положить в карман некую толику. Благо наплыв дачников в этом году, словно не перед добром, побивает все рекорды предыдущих лет. И цены на дачи высоки, как никогда. Ничего не смог дядюшка Савва возразить Павлу на это. Только и того, что добился его согласия ограничить срок аренды дачи первым сентября, никак не позже. Объяснил это тем, что в случае, если все будет благополучно, уже с самого начала осени надо будет и начинать строительство нового дома; а для этого сначала нужно развалить эту халупу, расчистить площадку. Ибо где же еще на всей десятине усадьбы найти такое замечательное место, как это, где стоит хата? И в самом деле, прямо из сеней с порога открывается внизу чудесный вид Заречья с яворами-великанами на том берегу, с широкой панорамой разбросанных в степи живописных хуторов в вишневых садах, со стройными тополями, будто часовыми на страже. Живописен был и сам берег. Извилистая тропинка вела через негустой вишняк к тыну, отделявшему усадьбу внизу от прибрежной полосы. В тыне перелаз. У Павла даже сердце заныло. Ведь это же и был тот самый перелаз… из пылкой мечты его юношеских лет, что так глупо и безнадежно развеялась.
Какое-то время мир виделся ему словно бы сквозь замутненные окуляры, и только немного спустя прояснилось в глазах и ожили краски на этом в самом деле чудесном пейзаже. И подумалось: «Ну и дяденька! Хитрец!» Однако вслух только и сказал с легкой иронией: «А вы, дяденька Савва, отчаянный человек. В такое смутное время решили дачей заняться. А что, если Советы вернутся? Сразу же отберут. Как непозволительную роскошь». — «Уже не вернутся, — спокойно ответил Дорошенко. — История, Павел, чтобы ты знал, дама хоть и своевольная, однако с фантазией, а поэтому никогда не повторяется!» Он сел на скамейке у порога и закурил. Изголодавшись по внимательному слушателю, охотно говорил дальше: «Не вернутся, ибо сама Советская Россия, колыбель и рассадник, можно сказать, того самого советизма, сейчас сама на ладан дышит. И никакая передышка, выторгованная большевиками в Бресте, не поможет им. А без России и у нас, на Украине, никакие Советы просто немыслимы, как абсолютно несовместимые с духом народа, с его национальными традициями, с самим характером украинца — большого свободолюбца и индивидуалиста… Вот она — живая иллюстрация перед глазами, — кивнул головой. — А сколько их по всей Украине, вот таких хуторов! Счету нет. И чтобы их в коммуну загнать, нужна целая оккупационная армия. А где же им взять ее теперь, если и так — куда ни кинь, то и клин. С востока Колчак с чехословаками, на севере — Юденич, а на юге Деникин с благословения все той же Антанты спешно формирует добровольческую армию». Павло не сдержался: «Ну, а нам-то какая радость от этого?! Разве белая единая неделимая лучше, чем та же единая неделимая, а только — красная? По мне — обе хуже!» Дорошенко вполне соглашался с ним: что верно, то верно. И вот именно это, дескать, и объясняет все: как же не радоваться, если ни та, ни другая не представляют сейчас для Украины никакой реальной угрозы. Во всяком случае, в обозримом времени. До зимы немцы еще смогут контролировать положение на всей занятой ими территории, гарантируя общественный порядок и спокойствие. Хуже будет, когда, проиграв войну — в этом уже не приходится сомневаться! — рухнет вдруг и Германия, как царская Россия в семнадцатом году, а Антанта к тому времени не подоспеет еще с практической помощью. Это будет момент не из приятных. Впрочем, оснований нет для пессимизма: к тому времени есть еще возможность подготовиться как следует, чтобы самим, хотя бы на время, заполнить тот вакуум, стать преградой красной анархии и разрухе. Только нужно уже теперь не сидеть сложа руки и не предаваться никаким отрицательным эмоциям. Конечно, и общественный деятель — живой человек, и ничто человеческое ему не чуждо, до амбиций включительно. Только не нужно терять чувство меры, чтобы не поставить себя в смешное положение… Павло невнимательно слушал разглагольствования дядюшки, тем более что всего месяц тому назад, во время встречи сразу же после гетманского переворота, нечто подобное уже слышал от него, хоть и в иной тональности: месяц не минул даром пришел в себя уже немного, но при последних словах невольно насторожился, почуя в них словно бы намек на него лично. А Дорошенко, заметив эффект своего намека, поставил еще и точку над «и»: «Да, да, тебя, дорогуша, это также касается, и не в первую ли очередь. В чем дело? Подумаешь, беда свалилась на человека! Вон некоторым — не тебе ровня! — буквально дали коленом под зад из министерских кресел, и то не растерялись и от политической борьбы не отстранились, как ты. Надеюсь, про «Украинский национальный союз» слыхал? А у тебя что за беда? С редакторства попросили. Да, правда, два дня в немецкой комендатуре просидел. И все, кажись? Так ты уже на весь мир озлобился. Забился в свою Балку, на отцовскую пасеку, и чихать тебе на всех и вся». Павло деланно засмеялся: «Ну, вы же и выдумщик, дядя Савва! А только, простите за грубость, на этот раз попали пальцем в небо. Какой же я лежебока, если за неполных два месяца больше половины повести написал?»
Вполне естественно, на этой теме и задержались. Павло без особого увлечения и очень кратко рассказал содержание повести: Славгород, 1917 год, почти документальная. Хотя, конечно, все имена изменены и даже самое название города. На это Дорошенко скептически передернул плечами и высказал свое опасение: если кто захочет, то и под чужим именем узнает себя. «А в повести же, наверно, не все ангелами изображены да героями?.. Есть, вероятно, и отрицательные типы?» — «Еще бы! Даже большинство». — «Так зачем же тебе это нужно? — возмутился Дорошенко. — Нет, не идет тебе наука впрок!»
Это был явный намек на недавнюю большую неприятность у Павла, связанную с одной, как он потом невесело шутил, «грубой типографской ошибкой». В своем сборнике стихов, который вначале хотел посвятить Людмиле Галаган, но после ее категорического запрещения вынужден был от своего намерения отказаться, он все же, не поборов соблазна, в одном из сонетов, лучшем во всем сборнике, по его мнению, поставил вверху две буквы: Л. Г. — ее инициалы. Только и всего. Но какая буря поднялась из-за этого!.. Даже и сейчас при одном воспоминании о том ужасном событии Павел поежился.
А в каком восторге не шел, а летел в тот зимний вечер он на Дворянскую, два! С авторским экземпляром в подарок — нет, не Людмиле (напуганный, он уже и на это не решился), а всей семье Галаганов, во главе с глубокоуважаемым Леонидом Павловичем. Ему же и вручил торжественно, при всех домочадцах и гостях. Сидели в столовой за чаем. Галаган учтиво и, как видно, вполне искренне поблагодарил, отметив, кстати, тот знаменательный факт, что впервые за всю историю Славгорода вышла в свет книга местного писателя. Затем, обращаясь к дочери, на которой в семье лежала обязанность заниматься домашней библиотекой, шутя высказал уверенность, что-де найдется место ей на стеллажах, хотя бы и пришлось несколько потесниться коллегам Павла Макаровича. Но самую книгу передал не ей, а свояку, генералу Погорелову, своему соседу за столом. И пошла она по кругу. Единственная из всех жена Галагана уклонилась — не взяла даже в руки по своей якобы занятости ролью хозяйки. Наконец дошла книга и до Людмилы, когда кузина, просмотрев, передала ей. Павло и дыхание затаил, а взгляд его так и сновал с девичьего лица на ее руки, с рук — на лицо. Ни одна черточка не дрогнула на ее мраморном лице, взяла и положила на столе возле себя. Потом не утерпела и, словно бы невзначай, во время разговора раскрыла книгу и неспокойно глянула на титульную страницу. И успокоилась. А когда поднялись из-за стола, взяла книгу и вышла из комнаты. Ну, ясное дело, отнести в библиотеку. Тогда ее Павло и видел в последний раз. Уже уходя домой, прощаясь со всеми, обеспокоенно спросил, где же Людмила Леонидовна. И та же кузина, как видно лучше всех осведомленная, холодно ответила, что у Людмилы мигрень. Недоброе предчувствие закралось в сердце Павла и не обмануло его. В передней, возле вешалки, знакомая уже горничная, еще с первого раза запавшая ему в память хитрыми лисичками в глазах и подчеркнутой приветливостью, дождавшись, пока он оделся, вынула из-под кружевного фартучка и подала ему его же дарственный экземпляр, сказав при этом, что велела панночка отдать. «И еще велели сказать…» — но замялась, покраснела и молчала. Впрочем, Диденко не стоило большого труда допытаться у девушки. Отведя глаза в сторону, горничная, стараясь как можно точнее вспомнить слова панночки, запинаясь, сказала: «А еще велели сказать, чтобы вы не затруднялись больше бывать у нас».
Не помнит уж, как он добрался домой. Догадка у него возникла еще тогда, сразу же, хоть уверенности полной еще и не было. Поэтому, как только вошел в комнату, не раздеваясь, зажег настольную лампу и раскрыл книгу — собственно, сама раскрылась на нужной странице, где сонет с инициалами. И первое, что бросилось в глаза, — были три строки, написанные рукой Людмилы наспех через всю страницу: «Такой подлости я от вас не ожидала. Как я ненавижу вас!» И обе буквы над стихотворением были жирно зачеркнуты тем же химическим карандашом. Павло, как был — в пальто, в шапке — бухнулся в кресло и добрых полчаса просидел в каком-то непонятном оцепенении. Затем, даром что знал то стихотворение на память, прочел его раз и второй раз, даже не вникая в его смысл. И вдруг, словно прорвалось сквозь густой туман, замутивший сознание, просто-таки ужасное содержание стихотворения. Сжав зубы, кулаками колотил себя по голове, приговаривая: «Вот так кретин! Где твоя голова была, что не подумал тогда? Ну конечно же подлость!» Идиотом надо быть читателю, чтобы не понять из самой художественной ткани произведения, остро приправленной модной эротикой, и не сделать вывод, что между автором и неизвестной Л. Г. явно недвузначные интимные отношения! Неизвестной? Это в Славгороде?! Да уже завтра среди женщин ее круга только и разговоров будет, что об этой скандальной сенсации!.. Ночь прошла без сна. А на другой день утром, как только открылась «Украинская книгарня», куда он вчера на извозчике перевез из типографии весь тираж своей книги, Павло уже был там. Сославшись на то, что вдруг обнаружил пропущенную в корректуре грубую ошибку, он заперся в подсобке и стал выправлять от руки в каждом из полтысячи экземпляров букву Г. на П. Старательно, как только мог, — не карандашом, не чернилами, а той же типографской краской. Получалось очень хорошо. Даже зная, нельзя было заметить подделку. Это уже был какой-то выход. Хотя бы для успокоения собственной совести. Но о возобновлении отношений с Людмилой, конечно, не могло быть и речи. Впрочем, ему и не до того было сейчас в связи с новой заварухой в городе.
Как раз в эти дни, на крещенье, почти безо всякого сопротивления, зато с большим шумом и дебошами — а если бы задержались еще хоть на день, то наверняка не обошлось бы без еврейского погрома, — курень полуботьковцов отступил из города, и вошли в него муравьевцы. Начались обыски, аресты, каждую ночь расстрелы на «пятом километре» в песчаных пустырях. А на вокзале в эшелоне анархиста Гири — круглые сутки пьяная гульба… Многие уходили из города в глушь, в село — пересидеть эту заваруху. Исчез и Левченко из редакции газеты. И теперь Павло вынужден был работать за двоих. Домой возвращался ночью. Поэтому не удивительно, что на протяжении всего января никого с Дворянской ни разу не встретил на улице. Очевидно, они не имели особого желания выходить из дому без крайней необходимости. Единственный раз случайно столкнулся на улице с кучером Галагана — Кузьмой. Тогда он еще служил у них. От него впервые и услышал о неблагополучии в семье Галагана. Можно сказать, ободрали как липку и их, и семью генерала Погорелова в одну ночь. Анархисты из отряда Гири все подчистую, что было лучшего, забрали: женскую одежду, драгоценности — кольца с пальцев, серьги с ушей поснимали. Для своих «марух» из эшелона, в большинстве «девочек» из харьковских публичных домов. И хотя уже самого Гири и на свете нет — по приговору Ревтрибунала он тогда же был расстрелян за мародерство и отказ отправиться со своим отрядом на фронт, им от этого не легче. Не в чем даже на улицу выйти. А тут еще подселили две семьи из подвалов, а хозяев вместе с гостями уплотнили в две, правда наибольшие, комнаты. Не так уж и тесно, перетерпеть можно бы, пока минется, ежели б не та морока. Вернулся меньший сын Погорелова, юнкер. Отвоевался! В старенькой крестьянской свитке, за шинель свою юнкерскую выменял, завшивел — две недели пехтурой добирался. Хорошо, что жили тогда еще одни: изредка хотя бы во двор из дому выйдет воздухом морозным подышит. А с той поры, как подселили людей, сидит не выходя из комнаты. Как на иголках, да и остальные все… Вот тогда у Павла и возникла спасительная мысль: вывезти юнца из города к своим родителям в Ветровую Балку, укрыть его там. Не так ради его самого, очевидно, ибо мало и знал его, как для Людмилы. Чтобы хоть немного искупить свою вину перед нею. Риск был, конечно, и немалый. Однако игра, право, стоила свеч!..
«Но есть, Павло, и иной аспект этого дела, — после затянувшегося молчания сказал Дорошенко. — Вот сижу и думаю: а может, ты еще молод для роли летописца? Как это у Пушкина? «Добру и злу внимая равнодушно». Да разве это по тебе? В твои двадцать пять лет с каким-то там гаком! С твоим темпераментом! С твоим журналистским и ораторским талантом?» А это, мол, как раз наиболее необходимо сейчас. Поэтому и пропозиция его заключалась в том, — хотел даже специально для этого вызвать его из села, ан глядь, сам явился, — не взялся бы он, имея уже опыт, снова за организацию «вольного казачества», пока что хотя бы в уездном масштабе. Но теперь уже с ориентацией на «Украинский национальный союз». Дело, по сути, антигосударственное, но, действуя умело, можно будет легко не только все препятствия обходить, но и на поддержку правительственную рассчитывать, поскольку сам «ясновельможный» до своего гетманства был шефом этой добровольной военной организации. И дело это весьма важное. Ибо с одними «сечевыми стрельцами» Коновальца нечего и браться за это. «А опыт у тебя изрядный. И к услугам такая разветвленная организация, как «Просвита», которая есть почти в каждом селе»… К удивлению Дорошенко, Павло решительно отказался от дядиной пропозиции. Пока не закончит повесть, ни за что иное браться не будет. И из Ветровой Балки — ни шагу. Вот и сегодня, едучи сюда, чтобы немного проветриться, думал хоть до троицы погостить дня не минуло — а уж тянет домой, к столу. «Ну а кто же за нас будет делать это? — нахмурился Дорошенко, но не стал настаивать, махнул рукой: — Хохлами были, хохлами и останемся до могилы. На радость своим соседям. Известно каким! И слева и справа. Может, ты в самом деле в своей Балке, как замурованный в монашеской келье, просидел, не слышал, не видел, что делается вокруг? Что леса кишат беглыми из сел крестьянами да и просто криминальными преступниками. И нет сомнения, что большевики да левые эсеры не зевают. А справа — белогвардейцы. Ежедневно сотнями с Украины препровождают их на юг, в добровольческую армию Деникина. Преимущественно офицеры. На что уж наш богоспасаемый Славгород, а в нем тоже открывается вербовочный пункт для этих ландскнехтов. И знаешь, кто во главе?» — «Не интересуюсь даже». — «Напрасно. Сосед твой. Не фигуральный, а реальный сосед, из Ветровой Балки — старший сын помещика вашего, ротмистр Погорелов, а подручным — дружок его, а может, и родич в скором времени. Эх, Павло, такую хорошую девушку упустить!» — «Ну, и хватит! — перебил Павло и поднялся. — C’est la vie! — говорят французы в подобных случаях. И ничего уж тут не попишешь! Пошли лучше выкупаемся перед ужином».
Но позже, когда лег спать в беседке, Павло мысленно вернулся к этой неприятной новости о Людмиле. Да и можно ли было не думать о том, если со всех сторон в кустах сирени заливались соловьи, и в их щелканье словно бы слышались слова поэта: «Цілуй, цілуй, цілуй її, знов молодість не буде!..» И целуются, будь уверен! Может, и дальше уже у них зашло… Однако, к его удивлению, эта мысль хотя и ожгла вдруг, но ни сердце не остановилось, ни разум не помутился; лежал на спине, заложив руки под голову, с глазами, устремленными в причудливое сплетение лапчатых виноградных листьев, сквозь которые мерцали звезды, и по своей давно выработанной привычке не пропускать случая покопаться в своих ощущениях — доискивался причины. Проще всего было объяснить это самым характером чувства к ней: не очень, выходит, любил. Так нет же! Ведь с самого детства носил ее образ в мечтах своих. Хотя это нисколько — нужно откровенно признаться — не мешало ему последнее время, в юношеские уже годы, иногда «изменять» ей. Беря это слово, конечно, в кавычки. Какая ж это измена, если речь идет о случайных отношениях со случайными женщинами; собственно, голая физиология, почти физиотерапевтическая процедура. Но чтобы, думая о своей женитьбе, представлял какую-нибудь другую вместо Людмилы или хотя бы рядом с нею, потом уже, после свадьбы, такого… А Орися Гармаш? Да, был такой «грех». Не в том общеупотребляемом смысле, ибо первая же и последняя попытка только облапить ее кончилась звонкой пощечиной наотмашь, а в том грех, что с того вечера, когда впервые увидел ее в роли Наталки, словно одурел от восхищения ею и уже с той поры не переставал думать о ней с вожделением. Вспомнилось, как вскорости после того Корней Чумак, выслушав его откровенную исповедь, возмутился: «Да ты что, турок, что собираешься жить с двумя?!» — «А турки разве не люди?! Да, по сути, каждый мужчина в какой-то мере турок в душе. С той только разницей, что одни более привязываются к своим женам и на чужих молодиц и девчат только поглядывают, а другие, подходя с повышенными требованиями к жене, почему и имеют меньше шансов на полное их удовлетворение, вынуждены потом…»