Артем Гармаш
Шрифт:
Изо всех праздников рождество было для него еще с детства самым любимым, а из всех дней рождественских святок самым памятным — сочельник. Выкупанные матерью, все они, дети, в белых рубашонках сидят за праздничным столом, а в красном углу торжественно восседает отец; мать еще возится у печи, но вот и она, поставив миску с едой на стол, садится рядом с отцом. И начинается святочная вечеря. Но дело не в еде, хотя и ей, более вкусной нынче, дети отдают должное. Дело в самом настроении — приподнятом, в напряженном ожидании того волнующего чуда, когда отец начнет в окно звать Мороза на вечерю: «Мороз, Мороз, иди к нам вечерять!» И хотя известно уже по минувшему рождеству, что не придет Мороз, но полной уверенности нет: а вдруг передумает на этот раз и примет приглашение? Холодок подступает к сердцу, а воображение рисует, будто скрипнула дверь в сенях, вот-вот откроются двери в хату… Орися, как и полагается девчонке, с самого начала не выдерживает напряжения — прижалась к матери, но даже и она не успевает по-настоящему набраться страху — из дальнейших отцовских слов становится понятным, что и в этом году не придет Мороз на вечерю. «Ну, если не хочешь, не приходи! — не очень огорченный этим, говорит отец. — Но только не морозь наших…» — и дальше перечисляет всех домашних животных, даже хвоста которых никогда не бывало, кроме овец с ягнятами, в их дворе. Потом отец берет ложку, но прежде, чем начать есть, прислушивается внимательно и говорит матери: «Что это мне — будто дверь в сени приоткрыта». Мать выходит в сени и через минуту возвращается: «Да, была приоткрыта. А на крючке в сенях вот что висело». В руках держит мешочек с гостинцами. И боже мой! Чего только в том мешочке нет! И конфеты величиной с сопелку, с разноцветными кистями на концах, и пряники фабричные в форме коня или звезды, и маленькие конфетки в ярких бумажных обертках, которыми потом Орися украсит на печи весь свой уголок, и грецкие орехи, и пироги с маком и с калиной.
На этот раз, в Поповке, ему довелось впервые быть в роли главы семьи — сидеть в красном углу, где на сене стоят горшки с кутьей и узваром, а вокруг стола вся семья, даже мать Христи с девочками. И конечно же Василько. Впервые после болезни поднялся с постели, и мать принесла его, закутанного, к столу, посадила рядом с отцом. Все было как положено. И звал Мороза на вечерю, стараясь подражать во всем отцу, даже его голосу; и выходила Христя в сени поглядеть, не открыта ли дверь, и внесла в мешочке гостинцы детям — к их превеликой радости. А после вечери сразу же Христя принесла из каморки подушки и рядна — пусть согреются немного, — и, управившись по хозяйству, постелила на двоих. Однако Василько ни за что не хотел ложиться в свою постельку на лежанке. Пришлось взять к себе в середину. И, право, не жалели, столько радости хлопчику принесла эта новизна — спать вместе с батей и мамой. И за шею их одновременно обнимал, и руки их брал — соединял у себя на груди, а своими сверху словно скреплял, памятуя про близкую разлуку. Наконец сморил его сон. Христя осторожно перенесла мальчонку на его постель, а сама тогда с холода — хата успела выстудиться — в одной сорочке юркнула под одеяло и прильнула к нему…
От воспоминаний Артем еще острее почувствовал неповторимый запах ее волос, ее тела, и страсть горячей волной уже туманила голову, но усилием воли он сдержал себя. Как только мог спокойно, повторил свой вопрос:
— Так что же произошло, если не «то»?
Христя упрямо молчала.
После еще одной неудачной попытки докопаться до причины Артем умолк, пораженный странной переменой в Христе. И не только в отношении к нему, а даже в ее наружности. Прикуривая, в мерцающем свете зажигалки он внимательно присмотрелся к ней. Какая-то осунувшаяся, глаза запали и печальные, а между бровей залегла морщинка и от уголков рта складки, а губы, во время молчания крепко сжатые, придавали всему ее облику выражение не свойственного ей упрямства. Просто будто подменили молодицу! И невольно подумалось: не кроется ли причина в тех двух месяцах, прожитых у своего бывшего мужа?
— Слишком уж переживаешь, Христя, — после долгого молчания сказал Артем, — синяк на груди от сапога.
— А ты откуда знаешь об этом? — вскинулась Христя.
Артем сказал, что ее тетка Мария сказала ему об этом: «После чего ты и ушла будто бы от него». Христя подтвердила — именно так и было. Да, ушла. Сгоряча, наверно, часа три, а то и больше от обиды и возмущения не чуяла ног под собой, сами несли. А уж когда села на берегу Псла в Коржовке, парома дожидаясь, опомнилась немного и ужаснулась: «Куда я иду и зачем иду! У самих небось есть нечего. А какие теперь в селе заработки! В Поповку, к матери нужно бы. Но и там, как подумать…» Не один паром пропустила тогда, раздумывая.
— И неужто тебя не удивляет, — помолчав, заговорила вдруг, — отчего я так долго двадцать верст от Коржовки потом шла? Сюда, в Ветровую Балку.
— Я не знаю, сколько ты шла.
— Целую неделю. Потому как немалый крюк сделала. Аж за Князевкой в одном селе побывала.
— А чего тебя туда занесло? — удивился Артем.
Христя колебалась, но потом рассказала.
В одном цехе с ней работала женщина родом из этого села. И название дали ему люди, раз услышишь — не забудешь: Безродичи! Молодая еще и любила погулять. И нагуляла себе. А уж войне конец, вот-вот и муж вернется с фронта. Вот она и поехала к своим родным в Безродичи. А через несколько дней уже и вернулась, — хоть и подалась очень, зато снова веселая. И весь секрет в том, что живет в том селе бабка-знахарка.
Артем уже все понял, встревоженно кинулся к ней, хотел что-то сказать, но она остановила его:
— Нет, дослушай до конца.
Разыскала родителей этой знакомой молодухи и попросила ночлега. Но на следующий день еще не решилась. Только на третий день пошла к знахарке. Сухонькая ласковая старушка. Совсем на бабу-ягу не похожа. Внимательно выслушала и дала какое-то зелье. При ней и выпила. А тогда присоветовала… Как раз через улицу люди миром возводили стены новой хаты, вот и пристала к ним в помощь: полдня месила ногами глину, пока из замеса и вытащили ее женщины. За фельдшером в Князевку послали. Остановил кровотечение и наказал лежать. Вот и лежала. Но до каких пор можно у чужих людей? Отдала все, что несла с собой в узелке, а потом где пешком, а где посчастливилось — и на попутной подводе добралась сюда.
— А через два дня пришла весть, что ты живой. Ну чего же она опоздала! — Христя тихо покачивалась из стороны в сторону и беззвучно плакала. — А я уже и называла ее ласкательно — почему-то уверена была, что дивчинка будет, — «різдвяночка»!
Артем осторожно положил Христю на постель навзничь, укрыл по шею рядном и гладил жесткой ладонью по лицу ее, по животу и говорил такие ласковые, нежные слова, о которых и не догадывался, что они есть в его лексиконе. Христя перестала плакать, прижалась щекой к его руке и затихла.
А время летело. Только теперь вспомнилось четко — хотя, собственно, все время в мозгу тлела мысль об этом, — для чего он здесь. Совершенно ясно, Христя ехать не может. Нужно искать иной выход. Когда Христя притихла, он велел ей вот так и лежать, еще зайдет к ней, а тем временем нужно с Остапом перекинуться словом.
В клуне, когда зашел и присветил зажигалкой, первое, что бросилось в глаза Артему, — старая-престарая телега, с которой было связано у него столько дорогих воспоминаний. Спали с отцом на ней. На упорке у колеса, как рассказывала потом Орися, Христя забыла, а на самом деле намеренно оставила свое, подаренное им монисто… Две мальчишечьи головки высовывались из-под старенького рядна — Василько и Федько. «Поладили все же. Ну и слава богу», — подумалось отрадно. И направился к вороху соломы, на которой под сермягой спали Остап с Кирилком. Даже свет не разбудил их. И только когда подошел к ним и, не гася света, чтобы не испугать, назвал брата по имени, Остап вскочил и бессмысленно заморгал глазами. Наконец разглядел:
— Артем! Ой, слава тебе, господи!
Артем сел рядом и погасил свет. Вынул спасительный свой кисет и стал в темноте свертывать цигарку, потом передал кисет Остапу. Спасительный — ибо всегда выручал его в затруднительных положениях, давая возможность незаметно для других, а иногда даже для себя, хорошо подумать, прежде чем действовать. А подумать и сейчас было над чем. Прежде всего, он не знал, как ему вести себя с Остапом. Дорогой — знал, но Христя все спутала. Теперь вынужден был просить об услуге Остапа, если, конечно, будет на то его согласие. Поэтому заострять отношения с ним словно бы и не приходится. Но и смолчать о позорном его поступке, точнее говоря, военном преступлении, сделав вид, что ничего о том не ведаешь, совесть не позволяла.
— Ну как живешь, Остап? Не трогают? — когда закурили, спросил у брата.
— Да, слава богу, пока что…
— Не иначе как охранную грамоту выдали вам тогда, на мосту? — Видя, что Остап ничего не понял, добавил, наливаясь гневом: — В благодарность за тех добрых артиллерийских коней!
— Вот ты про что! — И Остап засмеялся, удивляя брата этим неуместным смехом, потом, затянувшись цигаркой, закашлялся. Не скоро, уж откашлявшись, сказал раздумчиво: — А ведь могло быть. Ей-право! Ежели б не свалил меня тогда тиф, недели за две перед тем.
— Так ты, выходит, не был тогда там?! — едва сдерживая радость, подался всем телом к нему и схватил рукой за плечо: — Ой, спасибо тебе, брат!
— А за что спасибо? — не понял Остап.
— Да и то правда! — опомнился Артем. — Сам ты тут ни при чем. Благодарить нужно ту тифозную вошь, что вытащила тебя из дивизиона в госпиталь. Вот она, жизнь твоя, Остап! Как на ладони. Есть о чем призадуматься. Чтобы не какая-то случайность определяла судьбу твою, а ты сам…
Остап нисколько не обиделся, признавая, очевидно, резон этих горьких слов, но все же поспешил перевести разговор, стал расспрашивать Артема, где тот пропадал целые полгода. А уж потом стал и о себе более подробно рассказывать.