Автопортрет с отрезанной головой или 60 патологических телег
Шрифт:
Обои в комнате были зеленые. На их зеленой поверхности кто-то нарисовал кошку и мышку, и Гонец с изумлением вспомнил, что это он сам их и нарисовал. Он повернул голову в другую сторону и увидел окно за голубой занавеской. Гонец понял, что сейчас встанет, подойдет к нему, отодвинет занавеску и выглянет на улицу.
25. Человек из красной книги
Если я когда-нибудь встречу здесь режиссера, то первое, что я сделаю, это набью ему морду. Помнится, он даже “Мотор!” крикнуть не успел. Что-то там загорелось или задымилось — вот этого уже не помню. Все разбрелись по декорациям. Я прилег на диван и уснул. Сплю до сих пор. Агнешка была со мной, то есть не Агнешка, конечно, а заслуженная артистка России… хм, имя забыл. Агнешка — это роль. Я дублировал Збышека, то есть… ну, да — его имени я тоже не помню, но опять же заслуженный артист, конечно. Он, Збышек, по сценарию из окна падать должен был, вот меня и пригласили. Я — Збышек, падающий из окна. Так и не упал. Лег на диван, заснул. Проснулся — Агнешка плачет. “Ты чего?” — говорю, тогда я ее настоящее имя еще помнил — Людмила. Оказывается, она никак выйти отсюда не может — заблудилась. Стали мы выход искать. Наткнулись на группу каких-то статистов, они нас заговорили, пригласили к себе на ужин — мы выпили немного для начала, потом выпили больше, и в конце-концов нажрались, как свиньи. Проснулся, стал Агнешку искать. Нашел под диваном. Трезвая, синяя от страха — говорит, что видела ИХ и что ОНИ то ли ели кого-то, то ли пили, но я сказал — Агнешка! Это же павильон! Здесь кино снимают, вот и все. Обнял ее крепко-крепко. Теплая и соленая. Потом Ева пошла в первый класс… нет, потом она родилась сначала, и только потом уже в первый класс пошла. Типа монтаж. Жили мы долго и счастливо, ясное дело, и умерли в один день. Пришел серийный убийца и всех нас размазал по стенке. Заслуженный артист. Он у нас еще ночевал две недели, потому что наш потолок во время дождя не так протекает, как у других. “А чего ты хочешь, — я ему говорю, — то ж декорации все картонные, а у нас настоящий шифер, потому что мэтр любил все натуральное”. Правду жизни очень любил наш великий мэтр. Встретил бы я сейчас этого мэтра — придушил бы на месте. Потому что — сколько можно? Сначала все бродили среди этой бутафории — мы, типа, гуляем. Ага, как же. Никто не хотел признаться, что выход ищет, что заблудился здесь попросту. Все думали — белая горячка. Вот я сейчас похожу немного и все пройдет. А фиг. Ничего не прошло. Просто никто уже давно никуда не ходит — все расселились по декорациям и сидят там себе, как пчелы в улье. Ждут чего-то. А чего здесь ждать? Я так понимаю, что, кроме старухи с косой, сюда уже никто не придет. Хотя, вполне возможно, что это тоже будет подстава. Заслуженная артистка какая-нибудь. С косой — это, понятное дело, по роли полагается. А выйти отсюда никак нельзя — это точно. Многие пытались. Наши дети уже не верят, что может быть что-то, кроме декораций. Они думают, что пластмассовая пальма у нас во дворе — это настоящая пальма, что наш двор — это настоящий двор. Те, кто хотел выбраться из лабиринта декораций, попадали в другие декорации. И потом, этот парень — про него легенды разные ходят, а я его лично знал, потому что он за нашей Евой ухаживал. Стасик его звали. Лопоухий такой, вечно улыбающийся. “Дядя Збышек, — говорил он мне, — вы человек из Красной Книги, вымирающий вид” И смеялся. А легенда про него такая. Наслушался он своими лопоухими ушами про настоящую жизнь, которая к нашим декорациям никакого отношения не имеет, и решил все проверить — как оно, на самом деле-то. И ушел куда глаза глядят. Ясное дело, попал в другую декорацию. Древний Рим, все в хитонах ходят. Спрашивают: “Ты куда, молодой человек?”, а он реальность ищет. А у них одна реальность — золото. И поняли они, что он всю реальность хочет к рукам своим прибрать. Но Стасик-то тоже не лыком шит, просек он их гнилую политику и говорит: “Кесарю — кесарево! Я объективную реальность ищу, кесарем вашим не обусловленную”. Ну, они сразу поняли — мистик поганый, безвредный, дали ему пизды и отпустили с богом. А там — французская революция. Кровь рекой течет и головы с гильотин, как листья с клена, сыплются. Пригляделся Стасик — а это не кровь, а вишневый сироп, и головы отрубленные — из папье-маше. Потом Мексика — это было самое страшное. Никаких тебе тольтекских магов — Хулио любит Кончиту, но Кончита потеряла память, потому что Роза оказалась ее родной сестрой, а ведь Хулио — отец Розы, выходит, она папу своего любит, что ли? И это было последнее испытание. После этого Стасик встретил пускай не и не нашего великого мэтра, но, по крайней мере, одного из этой братии, которому бы я башку-то с удовольствием оторвал, если она у него не картонная. Сначала Стасик даже удивился немного — стоит мужик с мегафоном и орет на Стасика в этот самый мегафон: “Ты куда, урод, в кадр лезешь! Не видишь — съемка?” Но Стасик был не робкого десятка, сразу смекнул, с кем имеет дело, и говорит: “Дядя режиссер, скажите мне, ради бога, как отсюда выйти, и вы меня никогда больше не увидите!” Режиссер глазами пострелял, конечно, но все-таки сдался и сказал: “Семен! Выведи постороннего из павильона! Если еще раз такое повторится, я клянусь…” — дальше цитировать не могу, воспитание не позволяет. Короче говоря, вывели Стасика из павильона, он сел в троллейбус и решил уехать, куда глаза глядят. Но через час оказалось, что троллейбус едет по кольцу. Так и называется — маршрут “Б”. Что было дальше — не знает никто. Известно только то, что через три месяца Стасик вернулся назад и сказал, что никакой реальности нет, есть выход из павильона, но за ним — точно такая же бутафория, только еще хуже, потому что не так в глаза бросается, поэтому там никому и в голову не приходит, что все это — кино. И тут на сцену выходит мой драгоценный зять Франтишек. Тогда, конечно, он им еще не был и на Еву даже смотреть боялся, но все равно — был в нем потенциал какой-то, потому и вошел в историю. Послушал он стасиковы побрехаловки и говорит: “Ты, Стасик, складно все рассказываешь, и все было бы хорошо, если бы ты не выдавал это за чистую монету. Какие, в бога мать, декорации, какая бутафория? Все это — реально, понимаешь? Мы — живые люди и живем в реальном мире реальной жизнью. И в жилах у нас — не вишневый сироп, если уж на то пошло!” Тут Стасик возьми, да и скажи: “А доказать можешь?”, на что Франтишек ухмыльнулся и ответил: “А что ж, могу и доказать” — после чего достает из-за пазухи бутафорский пистолет — он его у меня за месяц до этого выпросил, я на нем каждый сантиметр знаю, у него даже дуло было запаяно на всякий случай — и стреляет в Стасика. Очень красивый кадр получился. Если бы еще пару дублей сделали — чтобы с разных углов было видно — цены бы такому кадру не было. И по стене Стасик тоже очень красиво сползал, размазывая по ней кровь, про которую Франтишек сказал: “Так что, Стас, это тоже — вишневый сироп?”, но Стасик ничего ему на это не ответил, а только вздохнул тихонько и умер. С этого самого момента и начинается наше летоисчисление, потому что до этого все было ненастоящее, не более, чем реквизит, а теперь — реальность. А то, что память моя хранит разные странные штуки, так это просто потому, что старый я уже. Как говорит мой драгоценный зять, “выживает из ума старый пердун”, а я и не спорю, потому что надоело мне там жить — сколько можно? Вот и выживаю. Я не колобок, у меня еще много других интересных мест осталось. Только времени уже нет. Был бы жив Стасик, внес бы меня в Красную Книгу, а то вымираю как вид совершенно незарегистрированным…
“Стоп! — крикнул в мегафон режиссер. — Не давай волю эмоциям! Лицо должно быть каменным, чтобы зрителю было видно — ты переносишь свою трагедию стоически…”
Вот так и закончилась эта история. Наконец-то я увидел его — нашего великого мэтра. Он стоял рядом с оператором и заглядывал в глазок камеры. Там на него надвигался я. С каменным лицом. У него и в мыслях не было, что я иду для того, чтобы исполнить свою золотую мечту — набить ему его поганую морду. Выходит, талантливый я все-таки актер.
26. Принцип бессмертия
“Учтите, — капризно предупредил Рабинович, — я не полезу в вашу чертову машину до тех пор, пока вы не объясните мне, как она работает!”
Молодой человек снисходительно улыбнулся и его улыбка выражала понимание. Рабиновичу было девяносто пять лет, желчь лезла наружу. Совсем как малый ребенок, только воняет от него бог знает чем — табаком, лекарствами и старостью.
“Меня специально для того к вам и прислали, — успокоил он Рабиновича, — чтобы я рассказал вам все, что вы пожелаете узнать. Я психолог, специализируюсь на промывании мозгов. Был бы я техником, вы бы уже лежали в капсуле, а не здесь”
Под “здесь” молодой человек подразумевал пустынный, но аккуратный и ухоженный, как песочница с картинки, пляж с двумя шезлонгами и одним единственным столиком, на котором стояли их бокалы с апельсиновым соком. Рабиновичу вдруг пришло в голову, что не только он, но и этот молокосос не имеет ни малейшего понятия, что это за остров и что за море. Неведение — лучший залог секретности.
“Мне только не совсем ясно, — сказал молодой человек, — неужели вам совсем ничего не рассказывали до того, как вы сюда прилетели?”
“Эти ослы, — ядовито сказал Рабинович, — были так напуганы, что потащили меня из госпиталя в самолет, как только я оклемался. У меня уже был один инфаркт пять лет назад и они больше не захотели рисковать”
“Видимо, ваша жизнь имеет для них огромное значение, — молодой человек снова понимающе улыбнулся. — Знаете, больше всего они ценят жизнь тех, кто помогает им уничтожать эту самую жизнь, и желательно — в массовых масштабах”
“Вы ошибаетесь, — сухо возразил Рабинович, — я не работаю с оружием. Вернее, давно уже не работаю…”
“Меня это не касается, — мягко заверил психолог, — извините”
Рабинович раздраженно замолчал.
“Я здесь только для того, чтобы ответить на все ваши вопросы относительно той, хм… операции, которая вам предстоит, — безмятежно продолжал молодой человек. — О нашей лаборатории ходят различные слухи, но большей частью они касаются самого ее существования, поэтому неудивительно, что даже общие принципы нашей работы неизвестны вам, человеку, так сказать, внутреннего круга. Теперь же, когда вас можно рассматривать в качестве объекта этой самой работы…”
“Объект работы желает знать ее суть, — прокашлялся Рабинович. — Общие принципы, как вы изволили выразиться. Только не нужно этих лекций о победе жизни над смертью и тому подобном. Считайте, что вступительную часть мы уже благополучно миновали. Насколько я понял, вы продлеваете жизнь моей личности, тогда как тело — обречено…”
“Разумеется, — закивал головой психолог, — это можно рассматривать просто как замену одного тела на другое”
“Откуда вы возьмете новое тело?” — прищурился Рабинович.
“Генная инженерия, — пожал плечами молодой человек, — здесь я не очень-то разбираюсь. Могу сообщить вам только то, что вашу личность трансплантируют в тело ребенка мужского пола, которому полтора года отроду. Больший срок не допускается, потому что чем четче оформлена личность, тем сложнее потом ее стирать. Для трансплантации необходим абсолютно чистый мозг — табула раса, как говорили древние римляне”
“Как я могу быть уверен, что ребенок — не от живых родителей?” — спросил Рабинович, и на лице психолога засияла новая улыбка, свидетельствующая не о понимании, а о том, что человеку попросту смешно.
“Неужели вы думаете, что мы подключаем к работе генетиков из этических соображений? — хмыкнул он. — Первоначально мы действительно использовали тела тех детей, от которых отказываются матери сразу после родов, но это оказалось чревато последствиями, которые с течением времени переросли в мм-м… трагические. Помимо генетической программы, которую обретает трансплантированная личность вместе с новым телом, она получала в довесок и кое-какие ментальные подпрограммы, чье действие сказывалось не сразу, но уж когда оно всплывало, оставалось только руками развести, потому что никто не знал, что с этим делать”
“Я не понял, — возразил Рабинович, — о каких программах идет речь? Вы же сами говорите о полном стирании всей личной информации”
“Мы стираем только ту информацию, — объяснил психолог, — которая записана в нейронах нервной системы и мозга в частности. Жесткий диск, как шутят наши техники. Но, к сожалению, мы совсем не умеем работать с информацией на менее мм… менее материальных носителях. Нам известно, что эти носители имеют полевую структуру, которая не соприкасается с бодрствующим сознанием напрямую и, тем не менее, оказывает косвенное влияние на всю жизнь человека. Эта полевая структура также достается ему по наследству, но не от его родителей, а от кого-то, кто уже не существует на белом свете, причем — довольно давно”
“Погодите, — перебил Рабинович, — вы что, реинкарнацию имеете в виду?! Причинное тело и прочие теософские бредни?”
“О, — уважительно сказал психолог, — вы тоже не любите теософию?”
“Я еврей, — признался Рабинович. — Я люблю своих пророков и моя религия предпочитает иные доктрины”
“Тем не менее, — заверил его психолог, — мы говорим не о религии. Все, что я хотел сказать, это то, что мы умеем переписывать информацию с одних нейронов на другие, но не умеем проделывать это с менее осязаемым материалом. Благодаря возможностям биоконструирования эта проблема нас теперь вообще не интересует. Нам достаточно знать, что наши пациенты полностью застрахованы от эффекта столкновения”